Том 9. Мастер и Маргарита

22
18
20
22
24
26
28
30

— Вам показывали альбом с вырезками этих статей?

— Да, я знаю...

И еще об этом телефонном звонке Сталина. Мариэтта Чудакова считает, что этот разговор на жизнь Булгакова никак не повлиял: и после звонка, после поступления на работу во МХАТ, после завершения пьесы по «Мертвым душам», после написания пьесы «Адам и Ева» — все эти дни и месяцы были для него временем тяжелого душевного состояния. И меня, оценивающего факты несколько по-другому, обвинила в лукавстве: «Эту лукавую фразу, не учитывающую очевидных фактов, к сожалению, сочувственно цитирует И. Ф. Бэлза» (Контекст-1978. М., 1978. С. 228; Новый мир. 1987. № 2. С. 146).

В заключение приведу свидетельство Елены Сергеевны Булгаковой: «Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович! — писала она в июле 1946 г. — В марте 1930 года Михаил Булгаков написал Правительству СССР о своем тяжелом писательском положении. Вы ответили на это письмо своим телефонным звонком и тем продлили жизнь Булгакова на 10 лет».

Уверен, что Елена Сергеевна, напоминая Сталину об этом эпизоде, не лукавила и не обвиняла в лукавстве того, кто позвонил. Она просто верила, что это так и было. И она, пожалуй, быстрее и глубже поняла историческую ситуацию, чем Булгаков, долго еще надеявшийся на то, что Сталин вызовет его в Кремль, и они спокойно будут беседовать. Спустя много лет, вспоминая эти постоянные надежды на встречу со Сталиным, она говорила ему: «И всю жизнь М. А. задавал мне один и тот же вопрос: почему Сталин раздумал? И всегда я отвечала одно и тоже: А о чем он мог бы с тобой говорить? Ведь он прекрасно понимал, после того твоего письма, что разговор будет не о квартире, не о деньгах, — разговор пойдет о свободе слова, о цензуре, о возможности художнику писать о том, что его интересует. А что он будет отвечать на это?» (Дневник. С. 300).

И все же Булгаков написал «Батум» — о молодом Сталине. Почему?

Почему ж Булгаков написал «Батум»? Те, кто так или иначе были свидетелями работы Михаила Афанасьевича над пьесой, убеждены, что он вовсе не собирался тем самым «замолить» свои литературные и политические грехи, которые выразились в его симпатии к тем, кто оказался на стороне Белой гвардии... В частности, В. Виленкин, много раз бывавший как раз в эти месяцы в доме Булгаковых и посвященный в творческий замысел написать пьесу о молодом Сталине, убедительно опровергает «уже довольно прочно сложившуюся легенду, будто к этому времени Булгаков «сломался», изменил себе «под давлением обстоятельств».

В. Виленкин свидетельствует, «что ничего подобного у Булгакова и в мыслях не было»; «Михаил Афанасьевич говорил со мной о ней с полной откровенностью» (Воспоминания. С. 301). А Елена Сергеевна, которая была «в курсе» всех творческих замыслов, настроений, чувств и мыслей своего мужа, просто возмутилась, узнав, что «наверху», прочитав пьесу, якобы «посмотрели на представление этой пьесы Булгаковым, как желание перебросить мост и наладить отношение к себе» (Дневник. С. 279). Через несколько дней к Булгаковым приехал директор МХАТа Калишьян: «Убеждал, что фраза о «мосте» не была сказана». Видимо, и Елена Сергеевна, и сам Михаил Афанасьевич были крепко раздосадованы именно этим подозрением.

Нынешних критиков и исследователей не удовлетворяют эти ясные и точные свидетельства, и в силу тех или иных групповых литературных и политических пристрастий высказывают свои соображения то в пользу давно существовавшей легенды, то, бросаясь на защиту доброго имени своего любимого писателя, ищут объяснения столь поразительного появления в творчестве Булгакова пьесы о молодом Сталине. М. Чудакова не раз уже высказывалась в том смысле, что пьеса «Батум» резко отличается от всего, что было ранее написано Булгаковым, дескать, работая над пьесой, автор «вывел за пределы размышлений какие-либо моральные оценки» (Сов. драматургия. 1988. № 5. С. 216). «Сегодняшние комментаторы пьесы... напрасно, на наш взгляд, отыскивают в ней открытую конфронтацию со Сталиным. Вынужденность пьесы очевидна, и она не столько в том, на мой взгляд, что Булгаков пишет о Сталине (хотя никакими находками хитроумных уколов Сталину, будто бы заложенных в пьесе, нельзя перешибить, увы, той радости персонажей возвращению Сталина, которая господствует в пьесе, писавшейся в 1939 году), а в том, что он пишет о революционере и сочувственно изображает теперь “революционный процесс в моей отсталой стране...”» (Лит. газета. 1991. 15 мая).

Совсем по-другому, но столь же неверно объясняет «вынужденность пьесы» М. Петровский, на статью которого я уже ссылался. По мнению критика, начавшиеся аресты побудили писателя написать эту пьесу: «...а Елена Сергеевна, этот добросовестный Регистр новоявленного Мольера-Булгакова, заносила в дневник хронику репрессий, обступавших квартирку затравленного драматурга все более тесным кольцом. Ситуация требовала осмысления, и вот эта задача, а не намерение, польстить и спастись, породила “Батум”» (Театр. 1990. № 2. С. 162).

Действительно в «Дневнике Елены Булгаковой» есть много записей об арестах, но как различна ее реакция... Естественно, она сочувствует Анне Ахматовой, которая приехала в Москву похлопотать за арестованную знакомую, а перед этим «приехала хлопотать за Осипа Мандельштама». «12 октября 1933 г. Утром звонок Оли: арестованы Николай Эрдман и Масс. Говорит, за какие-то сатирические басни. Миша нахмурился... Ночью М. А. сжег часть своего романа». Естественно, Булгаковы сочувствуют и близкому другу В. Дмитриеву, у которого арестовали жену, и арестованной Наталье Венкстерн. Но бывало и возвращались: как, например, режиссер Вольф. «М. А. слышал, что вернули в Большой театр арестованных несколько месяцев назад Смольцова и Кудрявцеву — привезли их на линкольне... — что получат жалованье за восемь месяцев и путевки в дом отдыха.

А во МХАТе, говорят, арестован Степун».

Слухи, звонки, печальные известия о судьбах знакомых им людей порождали в душе сложные и противоречивые чувства, в том числе и чувство обреченности, незащищенности от случайных наговоров, сплетен. Но дом Булгаковых оставался неприкасаемым: «29 ноября 1934 г. Действительно, вчера на «Турбиных» были Генеральный секретарь, Киров и Жданов. Это мне в Театре сказали. Яншин говорил, что играли хорошо и что Генеральный секретарь аплодировал много в конце спектакля». И это после отказа в заграничной поездке, значит, над Булгаковым снова раскинут защитный зонтик: зря аплодировать Сталин не будет, пусть смотрят, что он аплодирует автору «Дней Турбиных».

Когда Булгаков начал работать над «Батумом», стали сгущаться тучи над Киршоном, Авербахом, Литовским, Афиногеновым и многими другими, которые все эти годы травили его, не допускали пьесы до сцены, не выпустили его за границу, о которой он так мечтал написать книгу путешествий... Сообщение в газетах об аресте Ягоды и привлечении его к суду за преступления уголовного характера порадовало Булгаковых: «Отрадно думать, что есть Немезида и для таких людей», — записывает Е. С. Булгакова. Потом эта тема возмездия будет все чаще и чаще повторяться: «Слухи о том, что с Киршоном и Афиногеновым что-то неладно. Говорят, что арестован Авербах. Неужели пришла судьба и для них?» «В «Советском искусстве» сообщение, что Литовский уволен с поста председателя Главреперткома. Гнусная гадина. Сколько он зла натворил на этом месте». Вечером пришел либреттист Смирнов, «говорил, что арестован Литовский. Ну уж это было бы слишком хорошо». Но вскоре Литовский «опять выплыл, опять получил место и чин, — все будет по-старому. Литовский — это символ» (Дневник. С. 41, 201, 137, 140, 152, 166, 205).

Значит, Немезида не всесильна, некоторые из негодяев ускользали от ее беспощадного меча, а потом, двадцать лет спустя, еще пытались «кусать» Булгакова и др., оправдывая свои палаческие действия в 20–30-е годы.

Михаил Булгаков часто думал о загадочных причудах своей писательской судьбы; многое удивляло, кое-что страшило своей непредсказуемостью, а главное — поражало тем, что даже близкое окружение его часто заговаривало с ним о его непонятном для них упорстве. Столько различных людей, писателей, актеров, режиссеров, издателей, партийных деятелей, уговаривали его изменить свои взгляды... Сколько их, этих добрых людей, давным-давно смирившихся с творимой на их глазах жизнью, где грохот барабанов и шумливый звон фанфар заглушал истинное звучание настоящей жизни, тяжкой и трагической, где человек, родившийся свободным и независимым, чувствует себя узником тюремной клетки. Булгаков не раз просил выпустить его из этой клетки, выпустить на волю, поведать братьев, посмотреть Париж, Рим, уверял ведь, что вернется, нельзя ему без России, нужно хоть почувствовать себя свободным и увидеть другие миры, которые ему только грезились, но кто-то всякий раз вставал поперек его желаний... Все видели, как он мучается, страдает... И от доброго сердца желают ему кое-что исправить в его сочинениях, вот тогда все будет хорошо; никто ведь не сомневается, что он талантлив и не случайно появился в литературе... Вот Афиногенов, вспоминал Булгаков, поучал его, как исправить вторую часть «Бега», чтобы она стала политически верной, дескать, эмигранты не такие... Что можно было сказать этому нелепому и безграмотному человеку, не понявшему даже, что это пьеса вовсе не об эмигрантах, эмиграции, он, Булгаков, просто не знает, он искусственно ослеплен — что можно увидеть из тюремной клетки... А Всеволод Вишневский? Словно взял подряд по уничтожению всего, что бы ни сделал он, Булгаков. Даже инсценировка «Мертвых душ» показалась ему «плохо» сделанной, любимые «Мертвые души» хотел оплевать, оплевать как раз то, что все в один голос хвалили. Хорошо, что в эти же дни Молотов был на «Турбиных» и похвалил игру актеров, опять поднялись акции затравленного драматурга, и слова Вишневского как бы повисли в воздухе, никто на них, слава Богу, не обратил внимания. А в общем-то кто знает, может и аукнутся совсем в неожидаемой стороне. Это такой народец, от них всего можно ждать... Удивительный народ — эти литературные вожди. Стоило Афиногенову от кого-то наверху услышать, что его пьеса «Ложь» не понравилась, как он тут же признался в неправильном политическом ее построении. Догадливые, всегда нос по ветру держат... Но разве таким образом можно что-нибудь стоящее написать, даже если есть крупицы таланта? А сколько таких проходных сюжетов ему предлагали, агитационных-революционных. Вот зашел как-то Федор Кнорре и предложил «прекрасную», как он выразился, тему — о перевоспитании бандитов в трудовых коммунах ОГПУ. Нет уж, благодарю покорно. А звонок из Литературной энциклопедии в Театр? Дескать, они пишут статью о Булгакове, конечно, неблагоприятную, но, может, он перестроился после «Дней Турбиных»... Каковы нравы! А сестра Надежда рассказала о мучениях его какому-то дальнему родственнику мужа, коммунисту, так тот не долго думая, по словам сестры, заявил: «Послать бы его на три месяца на Днепрострой, да не кормить, тогда бы он переродился». Жаль, что он не присутствовал при этом, есть более надежное средство: «кормить селедками и не давать пить». Предлагали поехать на Беломорский канал или какой-нибудь завод, как это почти все сделали и написали хвалебные оды увиденному. Даже Ольга Бокшанская, вроде бы близкий человек, и то возмутилась, читая его заявление о поездке за границу: «С какой стати Маке должны дать паспорт? Дают таким писателям, которые заведомо напишут книгу, нужную для Союза. А разве Мака показал чем-нибудь после звонка Сталина, что он изменил свои взгляды?» Изменить свои взгляды... Это ж не перчатки, вышедшие из моды... Чуть ли не все из кожи лезут, чтобы составить себе хорошую политическую репутацию, даже Немирович-Данченко и Станиславский: Немирович затягивает с выпуском на сцену «Мольера», а Станиславский, вернувшись из Парижа, рассказывал собравшимся его встречать в фойе Театра, что за границей плохо, а у нас хорошо. Что там все мертвы и угнетены, а у нас чувствуется живая жизнь. Угождают, угождают властям. А его, Булгакова, чуть ли не все, с кем он сталкивался по тем или иным делам, упрекают в том, что он не принял большевизма, а некоторые предлагают написать декларативное заявление, что он принимает большевизм. Другие дошли до того, что в пьесу «Иван Васильевич» просят вставить фразу Ивана Грозного: «теперь лучше, чем тогда». Но всех перещеголял Горчаков: просил автора ввести в «Ивана Васильевича» «положительную пионерку». Конечно, наотрез отказался, — уже осмеливаются предлагать такую дешевую линию... Скорее всего, театр Вахтангова, как и МХАТ, загубит веселую комедию «Иван Васильевич»... И это было всего лишь два года тому назад...

И перед глазами Булгакова возникает «кладбище» его пьес: «Подумать только, написано двенадцать пьес, а на текущем счету ни копейки... Мы совершенно одиноки. Положение наше страшно» (Дневник. С. 135).

Так или примерно так мог размышлять Михаил Афанасьевич в один из очень тяжелых дней, когда он окончательно решился написать пьесу о молодом Сталине. Мысль эта забрезжила у него в феврале 1936 года, как свидетельствует «Дневник Елены Булгаковой», потом он к этому не раз возвращался, но лишь как к возможности, как к замыслу, еще не облеченному в конкретную художественную плоть. Об этом замысле он кое-кому признавался, но только о молодом, начинающем революционере, только вот материалов нет, а фантазировать в этом случае невозможно.

Театр был в плачевном состоянии, Немирович и Станиславский почти устранились от руководства Театром, а руководили им далекие от искусства люди. Так и возникла мысль у истинных мхатовцев уговорить Булгакова написать задуманную пьесу: «Мы протягиваем к Вам руки. Вы можете ударить по ним... Я понимаю, что не счесть всего свинства и хамства, которое Вам сделал МХАТ, но ведь это не Вам одному, они многим, они всем это делают!» (Дневник. С. 220).

Мхатовцы уговаривали Булгакова, обещали даже похлопотать о квартире, а Немирович напишет Сталину с просьбой помочь с материалами своей биографии. А Булгаков отнекивался, ссылаясь на то, что у него нет сил писать, нет материалов, трудности, связанные с этим, почти невозможно преодолеть.