В тот момент, когда рыба, казалось, набралась сил для нового рывка, Злобин плавным быстрым движением, для Михаила-то и неуловимым, — приходилось ему так вот быстро и точно орудовать ножом, когда вьючные олени запутывались в густом стланике поводами, бились и смертно хрипели, — сунул ей острие ножа сверху и сбоку в голову. Вода взмутилась, леска оборвалась, и уже Михаил, как дети брызгаются в зной на речке, выплескивал добычу на берег.
— У-ух. Да-а, — перевел дух Михаил. — Взяли. Вот это взяли. Смотри какой. Как эт мы его, а? Мне все харюзы попадались. Здоровый. Острожку надо будет принесть, на случай. Еще небось добудем. Быть того не может, чтобы он один такой здесь проживал.
— А ты боялся. Не возьмет. Возьмет! Муха-то живая. Ты прости меня, дурака, что я на тебя зашумел, — мальчишеским радостным голосом выговаривал Игорь, просовывая ленку под жабры пальцы. Тот лежал, расшеперив спинной, шириной в ладонь, плавник, по которому семицветной радугой, тускнея, бежали и навсегда пропадали цвета. Судорожно давясь, хватал он ртом воздух. Пятнистое тело вздрагивало, извивалось, затихало, и только не густела разбавленная водой кровь над плавником.
— Ну, садись. — Михаил дымящейся грудой выложил в миску вторую закладку рыбы. Горячую сверху. Через край, наклонив кастрюлю, быстро плеснул в первую кружку и потом медленно, чтоб не замутить, нацедил по самый верх вторую.
— Юшку надо горячую пить, чтоб сердце жгло, — сглотнул слюну Михаил.
— Ага, а квас, значит, холодный, чтоб зубы ныли, — весело поддакнул Злобин.
— Ах, духовитая, — приговаривал Михаил, суетясь руками над кружками, сухарями и рыбой. — Вот ведь ничего нет. Рыба только, соль да щепоть перца, а куда там. Она, уха настоящая, и должна быть из рыбы одной. Это, что добавляют шуешь-муешь всякую, приправы там, крупу — от бедности. Хорошей рыбы поболе, да в одну юшку два, три раза заложить… И ничего не надо.
— Слышь-ко, Трофимыч, не год мы с тобой в тайге нужду хлебали, а вот не пойму, как ты мог такое надумать. С Сушкиным-то… Что он это мог. Ну, и его тоже надо… — Подкараулил-таки своим вопросом Михаил Злобина: мучило его темное дело — боялся за начальника.
Игорь долго поворачивался и нырнул взглядом Михаилу прямо в глаза, в душу, в самую глубину.
— А как еще с ним можно? Пулю ему, гаду, если он, — без сомнения ответил, твердо.
— Вот, — обрадовался даже Михаил, — про то и разговор. Сам пойми, добра тебе хочу, потому сам от тебя добро помню. Да ты все знаешь. Речь не про то. Ведь не судья ты ему. К примеру это я, што ему или там кому другому. Чую, знаешь, не он это.
— А кто ж ему судья-то? — склонив голову набок, с прищуром взглянул Злобин. — А-а, кто?
— Да ты пойми. Ты не злися, не злися. Судья, конешно, каждый. И ты по-своему, и я по-своему, и любой. А над жизнью его никто не судья. Как такое дело на себя взять? Как с этим жить бы стал? Ну?
— А-а, ты вот про что. Ну да, слыхал я. Слыхал. Помню, как-то в Рязанской области в колхозе, учился когда, на картошку посылали… Так помню, там бабку одну зонник ограбил. Мразь. Там избы-то не закрывают на замок, а он забрался и двести рублей взял копейками. Тряпки. Хотя, не пойму, какие у старухи могли быть тряпки, чего там брать-то с пенсии в двадцать рублей? Так она, бедная, горевала, горевала и утешилась: мол, пусть лучше у нас украдут, чем мы украдем. Мудро. Как считаешь? Му-у-дро. Мудро, да не хлопотно. А он еще украдет и еще, — безжалостно и твердо вбивал слова Злобин.
— Ну-у, на то люди специально есть, — спокойно возразил Михаил. — Милиция, суд народный.
— Да. Понимаю. Им за это деньги платят. Ладно. Там, — Игорь неопределенно повел рукой на запад, — может быть. Здесь-то другое дело, Михаил Степанович. Здесь-то их нет, людей, которые специально. Здесь… вот она — мать родна — тайга-а. А ты знаешь, как по науке, по геоморфологии, ее определяют? Ты подожди. Понятно, ты и без меня и без всякой науки лучше знаешь, что она есть такое, тайга-то. А я тебе все равно скажу. Тайга — не листвяки по распадкам. Тайга — это необжитая или малообжитая труднодоступная, да еще местами — горная, местность в районах Сибири, Дальнего Востока или Севера. Вот так-то вот, — успокаиваясь и переходя на ровный почти тон, выговаривал Злобин, — тайга здесь и мы. Ты да я, да такие как мы с тобой. Если я не судья, да другой тоже увидит, а грех на душу не возьмет — и пойдет, и поедет. Дале-э-ко-о заедем. Люди без совести что хошь делать будут. Остановить-то некому.
Вот ты недавно рассказывал, как в перестрелку попали. Я понял, к чему ты это. Мол, пострадали, ну, или пострадать могли, — движением руки остановил Михаила Злобин, — все могли, ан разобрались — виноват один. Ты думаешь, и вывод только один — разбираться всегда надо прежде всего. Это точно. Не спорю. А вот скажи, нашелся бы такой, как я, и взял бы грех на себя. Один бы увидел да шлепнул гада, который на лабазе барахолил, а тень на всех бросил. Шлепнуть бы, да концы в воду. И все?! Кончилось. Нет больше зла никому. Я тех, кто на вас засаду устроил, не осуждаю. По таежному закону они правы. Да ты ведь понимаешь все. Как люди в последней надежде на лабаз приходят? Для них это последний шанс выжить, не погибнуть от холода и голода. Мы же с тобой сами… А-а-а. Что говорить… Вот и выходит: они правы, закон таежный справедлив, а из этой правоты могли невинные люди пострадать. Из-за одного гада.
— Ну, тебя, видать, не переспоришь, — примирительно вздохнул Михаил, осторожно разминая подсушенную у костра папиросу. — Только скажу тебе, сделал бы ты так с Сушкиным или там с кем, беда была бы. Потому как ты один судом быть хошь, а в народе говорят: ум — хорошо, два — лучше. Один ошибешься. А и не ошибешься… Вроде добро другим сделаешь, да про то никто и не знает. А ну как не надо им такого добра? Насильно ты им, выходит, хорошее дело сделал. Радости от этого не бывает никому. Потом еще. Человек — он разный бывает. Сегодня — злое сделал, а бывает — завтра доброе сделает. Как жизнь повернет. Ну, не все, не все. Я понимаю. Хорошо, однако, что все обошлось. Он, он, гля, плисочка. Как комаров егоза ловит. Это надо, совсем людей не боится. Не, не он стрелял и не он. Случайность какая-то. Зарастет и забудется. И слава богу. И хорошо.
— Может быть, и хорошо, — тихо и задумчиво произнес Злобин. — Как ты сказал, плисочка? На западе трясогузкой называют. Да, доверчивая к человеку птица, я тоже замечал. Ты никому не говори про эти дела, а то, случится что с Сушкиным… Наплетут и на меня телегу покатят. — И Злобин неприступно замолчал.
Костер притух. Задернулся серым чешуйчатым пеплом, и только одна, тальникового комля головня, тонко дымила вкусным дымком.