Заплясал, заахал, а как стал пар уходить через брезент, черпанул полную кружку, поддал еще и уже без опаски за Злобина, позабывшись, жмурясь и стирая набегавший со лба пот, нашарил веник из мелколистой березы-ярника и пошел, пошел нахлестывать себе бока и спину, плечи. И ниже, и ниже, а потом снова по плечам, по груди. Он охал, поднимал то одну, то другую ногу, распрямлялся и расправлялся и снова угибал голову вниз и наклонялся всем телом.
Позавидовал ему Злобин, и Михаил как почувствовал это — стал торопливо обмываться.
Не поднялся Злобин с колен, а разогнулся твердо, будто пружина стальная внутри сработала. Опять закипела в нем обида и злость. Решил безотлагательно пройти через предстоящее. Думал, коли попал в такую переделку, скорее надо ему становиться на ноги. До дрожи в каждом мускуле захотелось снова быть здоровым, готовым ко всему, мо́гущим, если надо, и десятерым за себя горло перегрызть.
Начал было осторожно лоскут отклеивать. Напряг руку и медленно отдирал. Тряпица шла. Он туго прижимал кожу левой рукой, так туго, что не различал уже боли от воспаленных краев ранки, а как почувствовал, что натянулась кожа на краешке, осторожно потянул с другой стороны и рванул напрочь.
Не на гору под рюкзаком шел, а отдышаться пришлось с минуту. Сбить напряжение.
— Слышь, Михаил, посмотри, глубоко она там, собака? — Хриплым, севшим голосом попросил Злобин и повел в его сторону глазами понизу, чтобы не спугнуть острым взглядом — не отошел еще от боли и злости на самого себя.
— Сукровица сочится помаленьку, и не видать, — ответил Михаил, опасливо заходя ему за спину.
— Ты пинцетом пощупай по центру. Если близко — вынь. Ну?
— Нет, Трофимыч, не могу. Грех на душу брать… Не доктор ведь я. Надо тебе к врачу, к хирургу. А если заражение будет, как я потом? Грех на мне останется. Давай завяжем… И надо борт просить. Санрейс. В больницу тебе надо. Чую.
— Эх ты, еще, говоришь, охотник киренгский. Держи зеркало. Держи, держи, я сам попробую. Йод дай и этот… пинцет. Вон, в полотенце. Эх-ха. А говоришь, воевал. Говоришь, на Хингане не то бывало.
Михаил, подчинившись нацеленной злобинской твердости, покорно подал открытый пузырек. Рука его заметно дрожала.
Злобин макнул никелированные хоботки инструмента в пахнущую гнилым морем буро-красную жидкость и, сдвинув их, завернул лицо назад.
Он стиснул зубы так, что челюстные кости под деснами заныли, и стал думать, что боль, которая сейчас будет, не такая уж сильная, а главное — она недолгая.
Он ткнет пинцетом и заденет пулю — это секунды. Ожог и все. Вот потом похуже — ухватить и достать. Вот тут — терпеть, но тоже недолго. Стерпимо должно быть. Зато потом рана станет чистая. Она на нем, как на волке, затянется, и уж тогда его голой рукой не возьмешь. Тогда он снова в тайге хозяин.
Он завел пинцет в рану. В боку защипало сильно и остро кольнуло. «Ерунда», — упорно думал Злобин. Чуть заглубил, и в животе тошным холодом натянулась боль — вот она, свинчатка. «Х-ха», — вынул он пинцет, выдохнул и тыльной стороной ладони вытер пот со лба.
— Рядом, под кожей, сучара. А ты говоришь — в больницу. Нет. Врешь. Сам колупну. Зажги папиросу, затянусь разок.
Злобин затянулся и не понял дыма, только головокружение прошло и резче видеть стал.
— Держи, — подал Михаилу папиросу и, передавая, еще дважды жадно затянулся. — Ну, давай, направь зеркало, — тихо произнес он и твердо кивнул головой.
Напрягся весь, мускулы до боли, до дрожи напружинил, и, чуть разведя указательным пальцем хищные хоботки пинцета, подвел его к ране. Чутко уперся в пулю, переждал боль и еще несколько секунд не мог заставить себя приготовиться к главному. Уже решил, что не сможет больше мучиться, осатанел от ярости на нерешительную руку свою. И, когда готов был ее отдернуть, бешенством воли толкнул пинцет вглубь.
Зная, что сил больше не хватит надолго, дернул из тела раскаленную болью тугую пробку свинца.