— Во, я те и говорю: раз знаешь, так и верни, — не настойчиво, впрочем, вставил Митрофаныч.
— Да нет, Митрофа-а-ныч, я его давно знаю. Лет пять.
Студент примолк, и беззвучие вокруг костра сомкнулось. Мы с Митрофанычем затаились, и сделалось нам как-то неловко: боясь спугнуть откровение начальника, ждали мы продолжения его слов и надеялись найти в них оправдание себе, потому что в росную туманную сырость идти за Пашкой и наверняка промокнуть не хотелось.
А может, так думал только я, а Митрофаныч и не собирался покидать пышущий жаром костер? Он снова полез за кисетом и стал сворачивать цигарку. В поле курил он исключительно махорку и с таким ядовитым добавком, что ни комар, ни мокрец ближе чем на метр к нему не подлетали.
— Павлик просил не рассказывать до осени, но уж теперь… Осталось нам работы на неделю, — окончательно собравшись с мыслями, заговорил студент.
Митрофаныч раскурил, затянулся и с удовольствием выпустил клуб табачного дыма вверх.
— Да, быстро мы в этом году управились, — сказал он вкрадчиво, подразумевая, что и от начальника это тоже зависело.
— У Павлика ведь отец военный, — не ответив Митрофанычу, продолжал наш студент-начальник.
Его, видимо, прорвало: слова полились сами собой. Казалось, он и про нас-то забыл.
— В школе Павлик совсем хилым был мальчишкой. Еще в восьмом классе решил, что пойдет в военное училище. Записался было в парашютный кружок, а комиссия забраковала. Ну и понял, что эдак его вообще даже по призыву не возьмут. Так что придумал? После девятого класса перешел в вечернюю школу. Устроился в кузницу работать. Как уж и что — не знаю. Мать в слезы. Отец помалкивал: он такой. А Павлик работал. Спортом занимался. Бегом. И стрельбой. До первого разряда в конце концов добрался. Когда я на втором курсе учился, познакомил его со своими ребятами. Некоторые из наших побывали уже в экспедициях. Как-то ребята задирать его стали. Стрелок-то, мол, стрелок, а медведя увидишь — штаны менять придется. А что из этого вышло?
Он ведь, Пашка-то, обидчивый. В охотобщество записался. Зимой уехал куда-то на три месяца. Перед самой армией отпуск накопил, и никому ни слова. Я с ним после разговаривал — как промысловик, оказывается, охотился. Раньше, говорит, учили стрелять, и я все понимал. Мушка, мишень, линия прицеливания, а теперь объяснить не могу, как в зверя целюсь. Это, говорит, не наука, а инстинкт.
— Инстинкт? Ну, ну. Похоже, — с хитринкой поглядывая на начальника, одобрил Митрофаныч.
— А я вот не пойму, — продолжал студент, — он вообще-то добрый и, как друг, он… слово держит. Ну вот как начнет про свою охоту рассказывать, вот как сейчас, чужой становится, жестокий. В армии он здесь служил. На Камчатке. На погранзаставе. Рассказывал, как они для собак нерпу били. Дубинками добивали. Я все понимаю: это необходимость, собачек надо кормить, и служебных, и ездовых. Но все-таки… Что-то не так. Я не могу объяснить. Слишком подробно, что ли, рассказывает? С удовольствием. И еще, говорит, здесь решил в училище не поступать. Спрашиваю: почему? Молчит.
Митрофаныч сурово и неподвижно глядел в огонь.
— Это, паря, дело темное, зверобойное. Тут человек не сразу место находит, а и не всякий. Иной и сам озверивается.
— Но ведь, говорят, ко всему привыкнуть можно, — поспешил вставить я.
— Привыкнуть? А не знаю… — Очень серьезно и твердо произнес Митрофаныч. — Эта привычка плохая, ребяты. Делать — одно, а привыкать не надо. Человеком перестанешь быть — вот што.
Нас опять накрыла тишина, но тревожная, непонятная и неустойчивая. Неожиданно в костре жалобно засипел сырой комель, и звук вдруг оборвался хлопком — на ровном срезе пузыристой слезой лопнула смола.
— Павлик в институт пришел, когда меня сюда на производственную практику распределяли, — как-то на ощупь продолжил студент разговор. — Говорит, присмотреться хочу, поступать к вам буду. Зачем это ему?
— Он поступит, — уверенно произнес Митрофаныч.