– А пальто-то легонькое.
Мать пощупала материю.
– Да, надо будет подбить ватой, – согласился Басаргин. И потянулся к шляпе.
– Ну, уж это вовсе ни к чему, – сказала мать. – На дворе метель. Возьми-ка вот лучше. – И она достала с вешалки кожаную с вытертым черным мехом ушанку отца.
Басаргин напялил на голову ушанку, которая была ему чуть-чуть мала, и вышел из дому.
На первом перекрестке, где ему надо было сворачивать к станции, из темноты выехал грузовик с одной подслеповатой, залепленной снегом фарой и резко затормозил. Из кузова, легко перемахнув через борт и показав рукой, чтобы грузовик ехал дальше, выскочил человек и пошел навстречу Басаргину. Через три шага они встретились. Это был Шурка, покрупневший и вытянувшийся (он теперь был выше Басаргина), в шинели с поднятым воротником, в сапогах и вязаном лыжном шлеме, закрывавшем половину лица.
Басаргин направил луч электрического фонаря в лицо Шурки.
– Бросьте глупости! – поморщившись от света, крикнул Шурка и, поймав руку с фонарем, резко отвел ее в сторону.
– Здравствуй, Шурик!
Все еще не отпуская руки, Шурка приблизил лицо к лицу Басаргина.
– Здорово переменился, – сказал он и крепко поцеловал брата в щеку, проехавшись по его губам колючим, небритым подбородком. Басаргин обнял его за плечи, сперва почувствовав и только вслед за этим вспомнив, что у Шурки теперь нет одной руки.
– Хорошо, что я тебя встретил, – сказал Шурка. – Куда ты шел?
– Тебе навстречу.
– Понимаешь, не мог сесть на одиннадцатичасовой. Битком! На этом и то пришлось две остановки висеть на подножке.
На обледенелом крыльце Басаргин поскользнулся и чуть не упал. Шурка ловко подхватил его под мышку и удержал.
– Не падай, американец, – пошутил он, и Басаргин улыбнулся: у Шурки это вышло как-то совсем по-другому, чем у Григория Фаддеича.
В сенях Шурка снял свою старенькую, но хорошо сшитую, даже щеголеватую офицерскую шинель с блестящими пуговицами и оказался в военных бриджах, в синем бумажном, до горла свитере и в немножко коротком для роста тоже синем, шевиотовом пиджаке. Правый, пустой рукав был подогнут и большой английской булавкой приколот к поле пиджака.
Мать сразу же, как вошел Шурка, наскоро поцеловав его, захлопотала около электрической плитки, а братья сели за стол и с бесцеремонным вниманием стали разглядывать друг друга.
Шурка хотя и не имел разительного сходства с Басаргиным, но в общем был под стать брату. У него были такие же светлые волосы, только коротко, по-военному подстрижены, и такие же светло-голубые глаза, но на его бледном, без загара лице они казались темней, чем у Басаргина. Все лицо его было угловатей, жестче, чем у старшего брата. Сильные широкие скулы и худые, запавшие щеки с мелкими рябинами – остатками детской оспы, крепко сжатые губы и резкая поперечная черта на подбородке придавали его лицу суровый вид. Это было одно из тех лиц, которые трудно представить себе улыбающимися. А на самом деле улыбка, появляясь именно на таких лицах, бывает особенно доброй, словно неожиданный подарок.
Так было и сейчас. Шурка очень сурово и внимательно смотрел на Басаргина, но, собственно говоря, он не столько сам рассматривал брата, сколько наблюдал, как тот его рассматривает. Потом ему стало смешно, и он улыбнулся во весь рот, сверкнув двумя рядами зубов, которыми он до войны – на спор с товарищами – перегрызал медную проволоку.