– Дым отечества, – шепчу я.
И перед моими глазами проходят весенние хляби Украины, дымы далеких пожаров, артиллеристы, несущие на руках снаряды.
Красная площадь. Дождь. Мокрые фашистские знамена, падающие к подножию Мавзолея.
Юность. Маленький завод. Четырнадцатилетние мальчишки, фрезерующие на старых станках детали для Сталинградского тракторного.
Детство. Курсанты в островерхих шлемах идут в Рязани по Ряжской улице на антоновцев и поют: «Слушай, рабочий, война началася…»
Праздники. Чкалов, осыпанный цветами, едет по кричащей улице Горького.
Тризны. Молчаливая очередь движется по Большой Дмитровке к затянутым крепом дверям Колонного зала.
И мужество, мужество и еще раз мужество.
Плакаты со словами Джамбула: «Ленинградцы, дети мои!» – на растерзанном Невском проспекте.
Разведчики на Рыбачьем полуострове у радиоприемника, плачущие от счастья, потому что седьмого ноября тысяча девятьсот сорок первого года в Москве, на Красной площади, несмотря ни на что, все-таки состоялся парад!
Сталинградская переправа. Девушка, которая переправляет раненых через Волгу каждый день, три раза туда и три раза обратно, виновато говорит мне о том, как ей хочется жить и любить…
Отечество, милое отечество! Я говорю о тебе таком, каким я видел и знаю тебя. Молчаливо любимое, верно хранимое в бедствиях, наше советское отечество! Что же ты такое? Семья Басаргиных? Или семья человека, который будет в типографии набирать эту книгу? Или любая другая во имя твое трудившаяся и воевавшая семья? Или семья народов, семья миллионов людей, впервые за существование человечества разрушивших ужасную ложь о неизбежности миллиона одиночеств? Или ты – все это, вместе взятое и, как океан в каплю воды, помещенное в душу одного человека, а значит – в миллионы душ, из которых каждая есть самое надежное хранилище частицы отечества, частицы общей души миллионов?
Не в этом ли твоя сила, твоя слава и твоя непобедимость, мое израненное войной, но могучее, еще не залечившее всех ран, но уже снова хулимое врагами, мое гордое и неукротимое отечество!
1946–1956
Случай с Полыниным
Седьмого ноября сорок первого года полковника Полынина выписали из госпиталя, где он пролежал десять дней с растяжением сухожилия правой ноги. Подняв от ветра воротник кожанки и опираясь на палочку с разноцветным плексигласовым набалдашником, которую ему прислали в госпиталь механики, он вышел на крыльцо и несколько минут стоял, принюхиваясь к погоде. Серое мурманское небо висело над самыми крышами, шел снег, видимости почти не было. Полынин подумал, что при такой погоде немцы не полетят на Мурманск, да и наши навряд ли пойдут на бомбежку. Значит, летчикам его полка не придется сегодня ни прикрывать город, ни летать на сопровождение.
К подъезду госпиталя подошла «эмка»; рядом с водителем, упираясь головой в крышу «эмки», сидел Грицко – начальник штаба полка и ближайший друг Полынина.
– А мы у приемного покоя вас ждали, – сказал Грицко, нагибая голову и вылезая навстречу Полынину. – Садитесь вперед, товарищ полковник, меньше трясти будет.
Полынин пожал руку Грицко, положил на переднее сиденье «эмки» палочку и осторожно сел рядом с водителем.
– Здравствуйте, Горбунов.