Все дальше и дальше я углублялся в необозримую равнину вод. Священная страна, где мирно покоились останки моих предков, казалась мне теперь неясной мечтой. Последние клочки земли остались на востоке, и три раза свершила теперь луна свой вечный путь по темным небесам, а мы, не видя признаков земли, все продолжали плыть на запад, куда влекла нас роковая мысль, некогда зародившаяся в моей душе.
И, когда наступило новолуние, случилось то, чему суждено было случиться и что было причиною того, что я, Зенон-александриец, пишу теперь мою правдивую и горестную повесть.
Я с вечера заметил, как темные громады тяжелых туч со всех сторон охватывали горизонт и молнии сверкали в их мрачной глубине, но финикияне по-прежнему были бесстрастны и спокойны, и потому я, как всегда, спустился с палубы, чтобы забыться недолгим сном до первых проблесков рассвета.
Не знаю, долго ли я спал, но только громовой удар и содрогание непрочных стенок корабля заставили меня проснуться. Накинув тяжелый морской плащ, я выбежал наверх и сразу заметил и понял, что гибель угрожает нам.
Низко спустившийся над нами темно-свинцовый полог с багровыми краями закрыл весь небосклон, но продолжал все более спускаться, почти касаясь до поверхности глухо ревущих вод, поверх которых, точно вспышки фосфора, белели пряди пены. Бесчисленные молнии, как искры, пронизывали толщу туч, громовые раскаты сливались с безумным свистом урагана, а горы, выросшие из разъяренных вод, в стихийной ярости со всех сторон неслись на нас и рушились у борта корабля, смывая с палубы все уцелевшее на ней.
На обнаженных мачтах виднелись только клочья от прежних парусов, а толстые канаты, протянутые с палубы к концам тяжелых рей, гудели, как струны на арфе исполинов… Люди, точно листы, гонимые осенним ветром, носились взад и вперед по кораблю, пытаясь удержаться за каждый выступ, за каждое кольцо, но доски палубы ускользали из- под ног; судно, как обезумевший конь, то падало, то подымалось, и вдруг с зловещим треском обрушилась одна из мачт…
Огромная волна внезапно ринулась на нас, кровавой пеленой покрылось все, и я лишился чувств.
Когда сознание ко мне вернулось, от бури не оставалось и следа, — небо безбрежное сверкало и искрилось лазурью, необозримая гладь моря была так же спокойна, как воды Нила в сухое время года. Я был спасен, и только, когда хотел подняться на ноги, то вдруг почувствовал, что подо мной нет палубы судна.
Да, это было так… Обломок мачты, на которой я лежал, запутавшись в ее расщепленном конце тяжелыми складками намокшего плаща, — вот все, что оставалось от корабля и экипажа. Быть может, финикияне спаслись, считая меня единственной жертвой моря, но я не мог поверить этому, следя глазами за жалкими обломками судна, которые со всех сторон виднелись на волнах, как язвы, безобразящие божественное тело смирившегося исполина.
Один час медленно тянулся за другим, солнце уже близилось к зениту, но, сколько ни напрягал я глаз, а ничего не мог заметить на той черте, где море земных вод сливалось воедино с таким же голубым и необъятным небесным морем. Только на западе, над самыми волнами, вздымалась легкая гряда молочного тумана, и по направлению к ней меня влекло какое-то невидимое течение.
Не знаю, сколько времени прошло, но вот в небесной синеве я ясно различил белеющие крылья каких-то птиц, а вскоре и их пронзительные голоса, которые мне показались сладчайшей музыкой земли.
Почти угасшая надежда опять во мне проснулась. Я приподнялся над скользким от воды бревном и снова посмотрел на запад. Крылатые предвестники земли меня не обманули, — то, что я принял за клубящийся туман, на самом деле было берегом, покрытым такой пышной зеленью, подобие которой я не встречал нигде в давно покинутых восточных странах.
Огромная река сливала здесь свои желтеющие воды с лазурными волнами моря, и в месте, где еще нельзя было определить, за кем останется победа, с немолкнущими криками носились вереницы птиц. По временам одни из них, как камень с кровли храма, стремглав бросались вниз, а вновь поднявшись, уже держали в клюве и когтях трепещущих и брызжущих водой рыб…
Цветы неведомых растений, обрывки водорослей и лиан все чаще и чаще попадались мне…
Еще немного, и я с безумным, диким криком радости заметил, что безграничная гладь моря осталась позади, а я плыву уже у берега спокойной и медленной реки. Какой-то шест, не шевелясь, держался на воде; я подхватил его и, упираясь в илистое дно, стал направлять мою тяжелую и скользкую ладью вдоль берегов.
Головы безобразных крокодилов по временам показывались над поверхностью реки, но я, родившийся на нильских берегах, не мог страшиться их и только лишь старался, чтобы шест мой производил возможно больше шума, пугая им трусливых тварей… Но вот затих звук отдаленного прибоя, река немного сузилась и стала чище, лес из роскошных, но неизвестных мне дерев совсем приблизился к воде, как стены жидких изумрудов вдоль улицы из светлого стекла…
Птицы, сверкая на солнце многоцветной окраской своих перьев, перелетали с одной группы деревьев на другую; крохотные обезьянки перекликались в непроницаемой листве вершин, какое-то животное, похожее на полосатых тигров из стран далекой Индии, но только меньше и покрытое пятнами вместо полос, мелькнуло в густом кустарнике у берега и тотчас скрылось в густой чаще.
Ни по соседству со священной страной Кеми, ни на зеленых островах погибшей Атлантиды не приходилось мне встречать такой роскошной зелени и ярких красок. Здесь все было особенно, не так, как в странах, который я посетил, и мне казалось, что если это тоже остров, то остров огромнейший из существующих во всей вселенной… А если нет, то горе мне, — ибо, плывя на запад, я подошел к Индии с востока, и долгий путь мой ничего не прибавит к славе Господа Христа.
Но мысли мои путались, все тело ныло и болело от усталости, и я, приблизясь к берегу, ступил на землю и навсегда покинул обломок мачты финикийского судна, последнее, что соединяло меня с родиной, с гробницами усопших предков.