Гибель Петрограда

22
18
20
22
24
26
28
30

— Мне ничего не нужно, Гаврилов. Ступай спать.

Солдат нерешительно переминался с ноги на ногу.

— Ваше благородие, разрешите стать на караул.

— Зачем? Смена уже наряжена. Ты можешь спать спокойно.

— Они во дворе…

— Ну, так что же? Тебе мало этого? Где же ты хочешь караулить?

— Вот в той комнате, где изволили кушать господа офицеры.

Почетная охрана, как будто перед опочивальней Наполеона! Я невольно улыбнулся. У моего вестового нередко являлись странные фантазии, к которым нельзя было, однако, относиться слишком легкомысленно. Этот молодой парень, преданный мне беззаветно, обладал способностью чуять опасность издалека, точно гончая, каким-то особо обостренным инстинктом, и не один раз уже его причуды спасали меня от смерти или плена. Но на этот раз его осторожность показалась мне излишней. Кроме нас, в замке не было никого. Чтобы пробраться в комнаты, надо было войти во двор, а наши люди не привыкли спать на карауле. Тем не менее, солдат не сдавался. Аргументы, приводимые нм, не отличались убедительностью; бедняга плохо умел формулировать свои мысли, но я понимал, что от австрийцев он, наученный горьким опытом, готов был ожидать всего. В конце концов, пришлось дать просимое разрешение.

Мне не спалось. Почитав еще с полчаса, я встал и начал ходить по комнате. Беспокойство солдата мало-помалу передалось и мне. Тревожная и сумрачная действительность, действительность опасного похода, о которой я забыл, погрузившись в свои мечты, теперь чувствовалась острее и ближе, чем ранее. В замке все уже спали и тишина, изгнанная нашим вторжением, опять вступила в свои мрачные права. Надо было побороть неприятное настроение, охватившее меня. Я вышел, чтобы посмотреть на моего часового, но в темном коридоре не мог найти выключатель и вернулся за своим карманным фонарем. Взгляд мой случайно упал на другую дверь в углу библиотеки. Я отворил ее и очутился в нешироком коридоре, в конце которого брезжил свет. Это показалось мне странным. Значит, еще кто-то из наших боролся с бессонницей? Но в комнате, куда привел меня коридор, не было никого: свет, который я видел, вливался в нее через окно, выходившее на хоры столовой. Отворив окно, я перешагнул низкий подоконник и наклонился над перилами балюстрады.

Столовая лежала теперь подо мной, как сцена перед зрителем в ложе. Эта сцена была ярко освещена.

Сверху я видел ясно коренастую фигуру в папахе, облокотившуюся на ружье. Как загипнотизированный, он не спускал глаз с портрета, висевшего или, вернее, стоявшего перед ним во весь рост.

Это был старинный портрет, по манере, Ван-Дейка. На темном фоне гор, облаков и низких кудрявых деревьев выступала фигура мужчины в костюме эпохи Филиппа II. На нем были ботфорты со шпорами и украшенный кружевами черный кафтан. Орден Золотого Руна красовался на его груди, испанская шапочка с перьями покрывала голову с длинными вьющимися волосами. Одна рука рыцаря лежала на эфесе шпаги, другою он приподнимал складки завесы, открывавшей мрачный пейзаж на заднем плане. Две собаки с остроконечными мордами стояли, как будто на страже, у его ног.

Еще за обедом я обратил внимание на этот портрет. Изумительно удалось художнику лицо, — живое, выразительное лицо, от которого трудно было оторваться. Это был австриец, аристократ, быть может, принц королевской крови — один из предков вымирающего рода, жалкие эпигоны которого бежали, бросив свое родовое гнездо, перед русскими штыками. Темные волосы оттеняли высокий бледный лоб рыцаря, тонкие губы улыбались, глаза были прищурены: лоб говорил о напряженной работе мысли, рот — о сладострастии и жестокости, насмешливый взгляд казался исполненным лукавства. Кто был этот надменный аристократ? Командовал ли он некогда могущественным флотом Габсбургов, или строил дипломатические ковы в имперском совете? Несла его шпага смерть врагам в открытом и честном бою, или он предпочитал поражать ею из-за угла, с благословения отцов-иезуитов? Его нежная белая рука, почти женская, не могла быть очень сильной; его вероломство было изящным и улыбающимся, его мудрость, привыкшая жонглировать латинскими цитатами, была софистической, изменчивой и предательской. Орден Золотого Руна высоко лежал на груди, широкой груди дворянина и воина, и только скользящий взгляд выдавал тайные чувства, которые колебали эту грудь.

Солдат, как и я, не спускал глаз с портрета. Неподвижно, молча стояли друг против друга, такие различные, такие далекие, волей неисповедимых судеб сошедшиеся лицом к лицу — сыновья двух народов, решающих свой последний исторический спор железом и кровью. Один был серьезен и сумрачен, другой улыбался. Вся Австрия вставала за его тенью, не та Австрия, расслабленная, умирающая, распадающаяся по кускам, как гниющий труп, которой нам предстояло нанести последний удар — другая, сильная, могучая и надменная империя Габсбургов. Ее вечную ночь озаряли костры инквизиции, у подножья возвеличенного интригами трона пресмыкалась лесть, фанфары славы сливались с проклятиями народов, лишенных самостоятельности, раздавленных, задыхающихся под железной пятою.

Другой стоит так же неподвижно, опираясь на свое ружье. Поза его некрасива, как он сам, приземистый и серый, как поля его далекой родины. В его прошлом нет ни груженых золотом галеонов, ни торжественных ауто-да-фе, ни блестящих королевских венцов, украшенных рубинами цвета крови. Но из родимых болот, из лесов, занесенных снегом, от ступеней ветхой приходской церкви, единственного богатства и гордости бедной деревни, он принес с собою такую же твердую волю, бесхитростную и наивную веру в Божий промысел и верность без расчета и меры, верность, во имя которой он боролся теперь со сном.

Его портрет не будет жить вечно на стене гордого замка, его могила, безымянная, забытая, как сотни и тысячи других, сравняется с прахом чужой земли, куда привел его святой долг пред отчизной. Но судьба, презирающая блестящие оболочки, всевидящая и мудрая, уже бросила на его землистое серое лицо отблеск своей славы. Его мозолистой руке, оставившей соху, чтобы опираться теперь на дуло винтовки, суждено перевернуть страницу в великой книге истории. Невежественный и темный, точно глыба земли, на которую весною повеял Дух Божий, чистый сердцем и сильный штыком и волей, он стоит здесь, как вестник светлого будущего, которое пришло на смену мрачного прошлого там, за откинутой завесой на портрете.

Но прошлое не хочет умирать. Бескровное, лишенное сил, оно пускает в ход свое последнее оружие, — темную силу коварства и предательства. Борьба еще не кончена, но в исходе ее уже нет сомнений.

И все-таки, прошлое еще борется…

Что это? Неужели я сплю и вижу сон? Портрет начинает оживать. Да, да, несомненно — он движется: плавно, медленно, фигура начинает выступать из своего темного фона. Нет… Я ошибся, она движется вместе с ним; как дверь, которую отворяют, весь портрет начинает отходить в сторону, очертания фигуры меняются, суживаются и, наконец, я перестаю их видеть.

Зато я вижу нечто другое: темный квадрат на месте портрета — настоящую потайную дверь, и человека, появившегося на пороге. Человек в черном сюртуке осторожно пробирается в столовую неслышной кошачьей поступью — и попадает прямо в объятия часового.