Ох, Мороз, Мороз...

22
18
20
22
24
26
28
30

— Сирота, значит?

Пашка тут же забыл про пирог. Внутри стало холодно. Пусто и холодно.

— Вы же узнали все сами. Зачем спрашиваете?

Он смотрел в глаза отставному подполковнику и владельцу сотовой компании. Смотрел и не испытывал ни страха, ни пиетета, ни-че-го. Когда ты потерял родителей и дом, бояться ты уже разучился.

— Узнал, — Смирнов первым отвел взгляд. — Биография у тебя, парень… богатая.

Внутри было по-прежнему холодно и пусто, говорить о своей биографии Паше совершенно не хотелось. Он поднял выше подбородок, скривил губы и сквозь зубы процедил.

— Богатая, да. Берите, пользуйтесь таким богатством, я не жадный.

Тогда Паша не знал, что эти слова окажутся пророческими.

***

Сколько бы потом не возвращался Павел в то время, к тем событиям — а делал он это не очень охотно, но иногда все же бывало, потому что понять хотел — ни разу он не смог найти, нащупать ту точку, где он сказал «да». Или мог бы сказать «нет». Казалось, что с того момента, как Алена положила ему руку на бедро, он скользнул в маслом смазанную колею. И покатился по ней, без шансов выбраться. Все случалось само собой, без его видимого участия. Судьба словно не спрашивала его мнения, а просто тащила. И спустя полтора года после того воскресного обеда Паша обнаружил себя, одетого в прекрасно сидящий костюм, в белом торжественном гулком зале, надевающим кольцо Алене на палец.

А ему было грех жаловаться. Детдомовский мальчик, живший впроголодь студент физтеха вдруг оказался вознесенным на вершину. Ну, или, по крайней мере, оказался где-то в середине лестницы, ведущей туда. От стремительности этого взлета немного кружилась голова, но Паша крепко стоял на ногах. И только спустя годы он понял, что мифы, обитающие в старых книгах, по-прежнему живут среди нас. И право первородства все так же продается за чечевицу.

***

Плакать Паша не умел. И плакал в последний раз, наверное, в совсем детском возрасте. Может, когда коленку разбивал или что-то такое. И уж конечно не плакал, когда вернулся к пепелищу с той далекой зимней смены в «Артеке».

Сейчас за него плакала она, та девочка, в которую он когда-то давно и, казалось, забыто влюбился первой и острой любовью. Инга сидела на мягком белом ковре, у его кресла, уткнувшись в его колени, и плакала. Оплакивала его, того мальчишку, выплакивала его горе, так, как он не мог. Паша смотрел на ее темную макушку, на вздрагивающие под белой футболкой плечи — и не мог. Ничего сказать не мог. И даже руки сейчас поднять не мог. Он просто ждал. Когда проплачется Инга. Когда у самого уйдет тугой горячий ком из горла.

За него плакали. Плакали так, как он не мог. Оплакивали его, его родителей и умную преданную доберманиху Робби. Никто и никогда не делал для Пашки Мороза большего. Это что-то такое… как-то называется… какое-то же есть для этого слово….

Инга напоследок вытерла лицо о его штаны. Весь серый трикотаж был теперь в темных пятнах от слез. Она подняла к нему лицо. Не стесняясь. Чего им теперь стесняться, действительно?

— Давай, выпьем еще чаю?

Паша кивнул. Как раз то, что нужно. Чтобы, наконец, проглотить этот так и застрявший в горле ком. Протянул Инге руку, помогая встать. И они еще немного постояли, обнявшись. Тихо и как-то… Пашу не оставляло ощущение, что что-то происходит с ними, вокруг них, что стоит только прищурится, приглядеться — и ты разглядишь это, то, что происходит, будто оно в воздухе витает. И слово даже есть… какое же это слово…

Он разжал руки и пошел за чаем. Чай нынче разливают в зеленое стекло по ноль пять.

Они молча отсалютовали друг другу бокалами.

— За твоих, — тихо произнесла Инга.

— За твоих, — так же тихо отозвался Павел.