Ничего не изменилось. Ничего. Все было так же, как и тогда, пятнадцать лет назад. И они были такими же, как пятнадцать лет назад. Или она все придумала? Нет, не придумала.
Он говорил ей те же слова: что она единственная и других просто нет и быть не может и что настоящее было только там, в их комнатке с желтыми обоями, только там и только с ней, а вся остальная жизнь, последующая, была ненастоящей. И счастлив он не был, а жил по инерции – так надо, потому что семья, дети, борщ на плите, общее одеяло и разговоры за ужином. Ему всегда казалось – нет, он знал наверняка, – что эта жизнь была им придумана. И еще он смирился.
Она говорила то же самое и повторяла, что виновата, поэтому нет ей прощения, что это она все поломала:
– Не спорь, это я, только я. Но я расплатилась за это, Алешка. Так дорого, Лешенька, расплатилась.
Маруся плакала, уткнувшись ему в плечо, а он гладил ее по волосам, прижимал к себе и успокаивал, просил замолчать, не корить себя, потому что и он был неправ, потому что надо было понять ее, тихую московскую девочку, понять, а не тащить на край света, не принуждать жить в невыносимых условиях и ждать его месяцами. Кто бы все это выдержал, кто? Надо было понять и что-то придумать, но было проще смертельно обидеться на нее, а заодно и на дочку, потому что дурак и сопляк. «Я же был сопляком, Марусечка!»
Они спорили, и Маруся убеждала, что его вины нет ни в чем, это она виновата, а заплатили оба.
– Платила даже Тома, хоть я и очень старалась. Я виновата кругом, – шептала Маруся, – и перед тобой, и перед дочкой. Но я искуплю, слышишь? Я все искуплю!
Не только они были счастливы в эти три дня. Счастлива была и их дочь: надо же, совершенно неожиданно ее оставили в покое и не заставляют общаться с папашей, совершенно чужим человеком. Сами натворили дел, а ей, ребенку, расхлебывать! Кто он ей? Да никто. И вообще – она любит Диму, а Аньку считает сестрой.
Маруся проводила Лешу до аэропорта. Не уходила, пока он не скрылся из виду.
Ехала и ревела, но было на всех наплевать. Она была очень счастлива и совсем немного несчастна.
Войдя в квартиру, плюхнулась на диван и набрала номер. Включился автоответчик, и она написала сообщение:
– Дима, прости, но я тебе изменила, и я ухожу. Ты больше, пожалуйста, не приезжай. Вещи отправлю посылкой. Прости меня, дело не в тебе, и ты ни при чем, так получилось, так сложились обстоятельства. Еще раз прости, я сволочь и гадина.
«Взрослая тетка, а такое сотворила! Ладно бы по молодости, но так?» – подумала она и, улыбнувшись сквозь слезы, прошептала: «Лешка, а я уже по тебе соскучилась!» – и закрыла глаза. Уснула она моментально. Еще бы.
Утром было счастье, которого Маруся давно не испытывала. Она чувствовала себя молодой и легкой как перышко, ей хотелось петь и кружиться по комнате, хотелось открыть окно и закричать всему свету: «Люди, послушайте! Перед вами самая счастливая женщина на свете!»
И утренний кофе, пусть растворимый, из банки, а не свежесваренный в медной турочке, который просто закончился, потому что в доме не было настоящей хозяйки, дорогой Асеньки, был ароматен и прекрасен. И банальный бутерброд с наибанальнейшим подсохшим российским сыром тоже был замечателен, и не вымытая с того самого дня посуда – ну Томка еще получит, – и несвежее кухонное полотенце, и пыльные шторы, которые Маруся обещала Асе стирать каждый месяц, и небрежно раскрытая и ополовиненная коробка шоколадных конфет на подоконнике, и перегоревшая лампочка в оранжевом абажуре, и неглаженые, а просто сваленные на стул Марусины и Томины вещи – в общем, бардак из бардаков, – все это не угнетало, не раздражало и не расстраивало. Наплевать! «Ты, Маруся, не из грязнуль, – вздыхала Ася, пеняя ей на небрежность, – ты просто обычная разгильдяйка! А с этим можно бороться».
Но бороться совершенно не хотелось ни с чем, а уж с небрежностью точно и с разгильдяйством тем более.
Ах, как ей хотелось быть разгильдяйкой! Что-то придумать, соврать и прогулять работу. Налить большущую чашку сладкого чая, сделать здоровенный – а то и два – бутерброд с чем-то вредным, но вкусным, например, с копченой колбасой или голубым острым сыром, и завалиться в кровать. Нет, не смотреть фильм, не торчать в интернете и даже не спать сколько влезет, – ей хотелось свернуться клубком, креветкой, как говорила дочка, укрыться одеялом, закрыть глаза и… Мечтать. Мечтать и вспоминать, поминутно, посекундно перебирать эти дни, восстанавливая в памяти все подробно, утро, день, вечер. Ночь. Вспоминать его лицо, руки, шею и плечи. Ощущать его запахи, такие родные, как будто и не было всех этих лет. Вспоминать его родинки, мелкие и крупные – и их она помнила, не забывала.
Шрам под подбородком, «бандитская пуля», смеялся он. Глупости, шрам от обыкновенной шариковой ручки.
Маруся вспоминала, как гладила его лицо, широкие брови, прямой крупный нос с круглой пимпочкой на конце, красиво очерченные резкие скулы, большой лоб с глубокой поперечной морщиной. Закрытые веки, выпуклость глазного яблока, сухие губы. «У него всегда сухие губы, – закрыв глаза, шептала Маруся, водя рукой по подушке. – Господи, как же я счастлива!»
Маруся открыла глаза и улыбнулась. «И весь мир для нас, весь. Хватит, намучились. Намучились и расплатились. Надо все рассказать – сначала Томе, потом Юльке. А там и Асе».