Она

22
18
20
22
24
26
28
30

Еще нет шести, но уже смеркается. Небо пересекает самолет, и белый шлейф изгибается в сторону заката, осененного молочно-оранжевым светом, а его конец распадается, потом рассеивается и совсем исчезает в небесной лазури.

– Не надо на меня сердиться, – говорю я. – Ты же знаешь. Ты не можешь делать вид, будто не знала.

Салат отвратительный, в нем слишком много пересоленных черных маслин. Сегодня кто-то приходил и причесал ее, и я чувствую себя виноватой.

Я не могу смотреть на нее слишком долго. Иначе расплачусь. Но если я лишь скольжу по ней взглядом, не задерживаюсь на ее лице с похожей на картон кожей, поглядываю коротко, не всматриваясь, мне удается вынести это испытание – сидеть с матерью в коме, держать ее холодную руку, ждать, толком не зная чего, глядя в окно. Вечером персонал вешает шары и гирлянды из золотой бумаги в коридорах. «Не может быть и речи, чтобы я пошла туда, мама. Я не знаю, слышишь ли ты меня, но не может быть и речи ни на секунду, чтобы я это сделала, мама. Он больше ничего для меня не значит. Я стыжусь этой части моей крови, что привязывает меня к нему, не заставляй меня повторять это пятьсот раз. Я не упрекаю тебя за то, что ты его навещала, я не возражала, я уважала твое решение, так что и ты, пожалуйста, уважай мое, мама, не заставляй меня делать то, что мне невыносимо. Ты его жена, я его дочь. Мы видим вещи по-разному. Ты сама его выбрала. Но я тебя не упрекаю, ты не могла догадаться. И все же ты сама его выбрала. А я нет. Ты можешь порвать связывающие вас узы. Я нет. Его кровь течет в моих жилах. Ты понимаешь, в чем проблема? Я не уверена. Я не думаю, что ты хоть на минутку поставишь себя на мое место, и то, что ты могла потребовать от меня такого, доказывает, что ты совсем не ставишь себя на мое место».

Я умолкаю, потому что входит медбрат проверить, все ли в порядке.

Ральф является, когда я ухожу. Воспользовавшись этой встречей, он снова поднимает вопрос его присутствия в квартире Ирен. «Только не подожгите квартиру, это все, о чем я вас прошу, – говорю я ему. – В остальном – подождем, время покажет». Ральф – загадка. Что ему, собственно, надо? Если у него нет фиксации на старухах, я не представляю, чего он ждет от связи с моей матерью, – и мне не кажется, что Ирен, хоть я и не могу отрицать за ней известного опыта по этой части, была незаурядной партнершей в постели. Ришар советует мне выкинуть это из головы. «Ты прав, – говорю я. – Выкину. Значит, не приглашаем его». Так лучше. Я не поднимаю вопрос присутствия Элен на семейном ужине, но не думать об этом не могу. Я предоставляю Ришару делать то, что он считает нужным. У него есть душа, есть совесть, он свободен выбирать, вот и пусть выбирает. Мы пьем по стаканчику на залитой солнцем террасе, чудесным образом защищенной от ветра, и выпавший ночью снег блестит кристалликами на тротуарах. Сегодня не очень холодно.

– Но ничто не мешает пригласить Патрика и его жену, – говорю я, – что скажешь? Это будет прилив свежей крови. Они славные.

– Он не славный. Он работает в банке.

– Да, я знаю. Ну ладно, скажем, я выкладываю джокера. Попробуем оживить этот вечер, насколько возможно. Пожалуйста. Развеемся.

Он берет мои руки и растирает их в своих, но он знает, что я никогда не прощу ему пощечину, и эти жесты внимания ко мне теперь сопровождаются вздохами – гладить мне спину, прижимать к своему плечу, массировать лодыжки и т. д. Он говорил еще не так давно: «Три года, Мишель, скоро уже три года, больше тысячи дней, разве мы не можем…» Я перебила его: «Конечно нет, Ришар. Размечтался. Не все можно простить, к сожалению. Даже если бы я хотела, все равно бы не смогла. Ничего с этим не поделаешь, Ришар, смирись».

Я испытываю священный ужас перед этой показной сентиментальностью, которая охватывает нас, то одного, то другого, здесь и там, навеянной воспоминанием или бокалом вина и, как ни глупо, почти заставляющей прослезиться. Глупо, потому что нет никакой надежды на улучшение. Никакой надежды искупить вину с его стороны, никакой надежды стереть пятно – в этом он сближается с моим отцом, в этой склонности к проклятию, ибо то непоправимое, что они совершили, навеки лишило их искупления, вычеркнуло из списка живых.

Но он чувствует себя намного лучше в последнее время, лучше переносит свою ответственность за окончательный разрыв, когда он поднял на меня руку – и резко обрушил ее на мою щеку, – легче принимает тот факт, что потерял меня навсегда, с тех пор как он встретил Элен, теперь, я думаю, он не умрет от горя, эта девушка действует на него как мощный антидепрессант.

Я отнимаю руки. Солнце все еще светит. Его нытье стало не таким душераздирающим, с тех пор как он спит с ней. Он также выглядит свежее, в лучшей форме, я это вижу по его улыбающемуся лицу – я и забыла, что он умеет улыбаться, – по тому, что он стал терпеливее. Меня это угнетает. Эта девица является, и ей достается лучшее. Я заказываю водку. Закуриваю сигарету.

Ришар делает предложения по меню, я киваю, слушая вполуха. У меня совсем нет аппетита, с тех пор как Ирен в больнице. Иногда даже тошнит. Надеюсь, я не беременна. Шутка. С чего бы? Если не считать изнасилования, моя сексуальная жизнь – унылая пустыня, и, понятное дело, это не тот случай.

Мама умерла во время Рождественской мессы. Мы встали из-за стола, открыли подарки, перешли на шампанское и не жалеем об этом. Все славно, по-семейному. На улице, хоть все и засыпано снегом, почти тепло, и курящие выходят на крыльцо. Я опасалась напряжения между Анной и Жози, но Анна выпила несколько бокалов подряд и очень быстро пришла в хорошее настроение – она даже погладила щечку Эдуарда-бэби, уснувшего на руках у матери. Небо ясное, звездное. Ребекка, жена Патрика, маленькая, рыженькая, с угловатым лицом, заявляет, что звезды сияют ослепительно. Муж сообщает нам, что ее крестили несколько месяцев назад по ее настоятельной просьбе, после того как она пережила мистический опыт при посещении собора Святого Петра в Бове, и что ей очень хотелось бы немного посмотреть Рождественскую мессу, если это никому не помешает. «Нет, пожалуйста, можно приглушить звук», – говорю я. И тут у меня в кармане вибрирует телефон.

Сначала я ничего не слышу, только далекий треск. Я встаю и иду к входной двери, прося собеседника повторить, потому что связь плохая. Выхожу за дверь. Говорю: «Да? Алло?», – и мне сообщают, что она умерла. Я выдавливаю из себя: «А?» Вешаю трубку и блокирую входящие вызовы. Меня трясет.

В следующую минуту я думаю, не перезвонить ли в больницу, чтобы удостовериться, что я не ослышалась. Я сажусь в плетеное кресло, которое она подарила нам, когда мы с Ришаром въехали в этот дом, оно отчаянно скрипит, и мне хочется вторить ему, но я молчу. Сижу, держась за подлокотники, и жду, когда кончится землетрясение.

Когда оно кончается, я вся мокрая, виски в поту. Над лесом сияет луна, Париж светится вдали. Передо мной бежит через сад ежик. Я слышу отзвуки разговора. Оборачиваюсь и вижу Анну и Венсана, курящих сигареты, с одной стороны, а с другой Патрика и Робера, который нашел, кому изложить свое блестящее знание сигар.

Все на месте, все совершенно спокойно. Никто ничего не заметил. Я заставляю себя замедлить дыхание, унять биение сердца.

Потом встаю. Непринужденно улыбаюсь. Спрашиваю, не хотят ли они чего-нибудь, и иду в дом, смеясь остроте Робера, в которой не поняла ни словечка, но притворяться я умею. Им невдомек. Я вхожу в дом. Ребекка сидит по-турецки на диване, вытаращив глаза на безмолвные кадры Рождественской мессы. Остальные трое стоят у камина с бокалами. Я сажусь рядом с ней.