Полное и окончательное безобразие. Мемуары. Эссе

22
18
20
22
24
26
28
30

Потом я отошел от этой компании, попал в диссидентские круги, но иногда я вспоминаю свою буйную юность, как мы били «медные пуговицы» — милиционеров, швейцаров, различных чиновников, разбивали витрины, опрокидывали ларьки и легковые автомашины, как бешено гоняли по Москве на посольском американском «кадиллаке», нарушая все правила движения. Милиционеры боялись останавливать такую машину, знали — гуляет начальство. У моих приятелей был культ преклонения перед всем американским, западным: американский пиджак, джинсы были чем-то удивительным и главное — символом свободы. И в этом тоже был дух шестидесятых годов. Тогда всерьез верили «Голосу Америки», «Свободной Европе», не понимая, кто с кем схватился и из-за чего. Тогда СССР был особым потонувшим континентом, все, что было за его пределами, казалось манящим смутным миражом. Была такая близкая мне диссидентская компания, собирались в квартире Лены Строевой и ее мужа художника Юры Титова. Они потом уехали в Париж. Лена на рассвете повесилась с похмелья в уборной, разочаровавшись в свободном мире. Юра попал в сумасшедший дом под Парижем и там умер. Бывал там сын Есенина с мамой Вольпиной, Мамлеев, Саша Харитонов, Амальрик и еще разные люди. Тогда убили Кеннеди, у Строевых висел его портрет с крепом, все очень убивались — какой хороший человек. Приходивших в гости американцев стыдили: «Как вы допустили его смерть?» Не знали, что братьев Кеннеди убрала мафия, с которой они обошлись круто, не выполнив предвыборных обязательств. Тогда было модно дружить с американцами, в них видели гарантов будущей свободы. Я сам дружил с двумя профессорами-славистами. Один из них, наиболее симпатичный, оказался завзятым гомиком, наверное, поэтому он относился ко мне с особой теплотою — я в молодости был немного смазлив и нравился не только женщинам, на этой почве иногда возникали смешные недоразумения. Мои старомодные манеры вводили в заблуждение некоторых вполне определенных людей. В опролетаренном СССР вежливость была экзотикой. За всеми этими дружбами стояла довольно-таки дурная, но вполне маниловская идея: руководство Америки будет постоянно влиять на Советский Союз, Советский Союз помягчеет и станет со временем цивилизованной гуманной страной. Эта идея окончилась с расцветом брежневизма, когда стали упорно проявляться ребра и кости уголовного государства. Прижмется к тебе в автобусе или метро дама и уколет тебя ребрами или большим вертелом, так и брежневское государство всех укалывало какими-то уголовными ребрами.

Нынешний режим и есть до конца реализованная брежневская уголовщина. Недавно довольно забавная экономическая дамочка Лариса Пияшева хорошо сказала, что Запад хочет от России не только демократии, но и сырья. Вот этот сырьевой интерес Запада к России в шестидесятые годы совершенно не просматривался. Об этом вообще не думали, считая всю черноту КПСС о Западе голой пропагандой. Мысль была только об одном: только бы освободиться от красных. Хотя уже и тогда отдельные доживавшие старики, особенно из бывших белых и царских офицеров, предупреждали: «Нас в двадцатые годы предала Антанта, бросив на съедение большевикам, Запад предаст и вас, если вы всерьез ввяжетесь в борьбу с коммунизмом». То, как Запад бросил истекающий кровью Будапешт в 1956 году, было первым серьезным предупреждением. Ведь можно было послать в Будапешт добровольческий корпус, как это было сделано Муссолини во время гражданской войны в Испании, не вызывая большую войну, и подготовить этим заступничеством восстание в Польше, в восточной зоне Германии. Этого сделано не было. Очень гнусный характер носили «дружбы» США с Хрущевым, Брежневым в период всех этих оттепелей и разрядок. А чего стоили инспекции Никсона на московских рынках и раздача им красненьких советских десяток на опохмелку алкашам. Уже по всем этим своеобразным контактам было видно, что США всерьез интересуется только руководством КПСС, а не судьбой порабощенной большевиками России. Очень много сомнительного происходило уже тогда, ведь «перестройка» и «новое мышление» могли произойти намного раньше и совсем в ином качестве.

К сожалению, Западу надо было не реформировать и не нормализовывать Россию, а посильнее и поглубже разорить русский дом, образно говоря, выбросить русских пчел на мороз без запасов меда, чтобы их побольше издохло. О Европе как о самостоятельной силе я не говорю вообще. Европы в прежнем смысле давно уже нет, она не самостоятельна. В лучшем случае нынешняя Европа — культурно-развлекательная зона, имеющая силы самообороны, условно называемые НАТО. О Европе вспоминают, когда надо куда-то послать войска и наскрести контингент не только из американской морской пехоты или сил быстрого реагирования. Без колоний Франция и Англия не представляют серьезной силы, а новая Германия — тоже инвалид без России и Восточной Европы. Только проникновение Германии на Восток сделает из нее снова великую державу. В Москве мы все в шестидесятые годы оборачивались не на Европу, а скорее на США. Определенную роль играли и довольно-таки эфемерные иллюзии, что где-то во Франции есть остатки русских эмигрантов, они когда-нибудь вернутся в Россию и примут участие в обновлении Родины. К тому же я знал, что во Франции есть мои родственники, отошедшие с Врангелем, что дядя (брат матери), генерал Абрамов, принял после похищения генерала Миллера командование РОВС (Российский общевоинский союз). Вообще Францию в те годы любили. Любили французскую эстраду, шансонье: Эдит Пиаф, Леви-Монтана, Азнавура, Брассанса, старика Шевалье; увлекались дадаизмом, музыкой тридцатых годов и ее теоретиками: Майо, Пуленком, Эриком Сати, ранним Прокофьевым, Кокто; очень любили поэтов-сюрреалистов: Аполлинера, Бретона, раннего Арагона, Поля Элюара. В общем-то все это было лево-вато и происходило под знаменами экзистенциалистов: Камю, Сартра, Симоны де Бовуар, и даже Герберта Маркузе. Помню ночные посиделки тех лет, танцулечки, сухое винцо, маслины и упорные разговоры о некоем третьем пути. Этот третий путь всех тогда завораживал, несколько поколений московской и лениградской интеллигенции состарилось в мечтах о третьем пути — и не грубый площадной социализм, и не капитализм. По-видимому, и в Америке среди ранних битников и хиппи были те же настроения. Меня интересуют всякие европейские и американские материалы о стареющих участниках тогдашнего массового молодежного движения шестидесятых, как их всех потом ломала, крушила жизнь. Это все о моих героях, о моих духовных братьях, мы все связаны тогдашним антисоциальным бунтом. Антисоциальная, антисоциалистическая и антибуржуазная закваска была довольно-таки добротная. Не было за плечами ни программы, ни четкой идеологии, ни крайне левой, ни крайне правой когорты, а был один голый бунт, эпатаж во всем. Был и внешний эпатаж: свитера грубой вязки, строительные бутсы с заклепками, дешевые пожарно-холщовые джинсы, тяжелые кольца-кастеты, антисоциальное поведение, периодический жестокий алкоголизм, скандалы, желание все делать наперекор.

Потом начался массовый выезд евреев, вместе с ними схлынула и многочисленная нееврейская молодежь — фиктивный брак был повседневным фактом. Многие уехали, по-видимому, кое-как прижились. Я же уехал в Россию, в глушь, очень шибко ударился в мистицизм, не разбил лба и духовно выжил, не умер. Очень многие, как всегда в России, опившись, скончались. Движение окончилось где-то в семьдесят каком-то. Началось иное…

К этой статье я мог бы сделать подзаголовок «Мысль постаревшего московского рассерженного битника» — и был бы прав. Мы все были очень и очень рассерженные, молодые и не очень молодые люди. Да, и недавно умерший Джон Осборн был во многом прав, как и права постаревшая Франсуаза Саган, находящая искусственный выход в иные миры, но не в сегодняшнюю реальность. Да, мы все — духовно и социально разгромленное поколение. Наши идеи шестидесятых — под гусеницами советских танков в Праге, под дубинками парижских ажанов, под могильной плитой брежневского полицейского государства и под давящим имперским прагматизмом Линдона Джонсона, Бжезинского, Киссинджера. Из нашего поколения и из нашего движения не вышло ни одного политического лидера. Если мы и занимались какой-либо политикой, то только из мазохизма и духовной извращенности, желая довести клиента до окончательного омаразмления и коллапса. Да, такие странные и страшные политики среди нас были. Дело в том, что мы все выступали не только против социализма, капитализма, но и против всех мировых порядков, допустивших и взрастивших тоталитарные режимы, жертвами которых были и наши родители, и мы все сами. Ведь неизвестно, как бы сложилась жизнь любого из нас, не будь тоталитаризма в Германии и России. Многие из нас имели желание подвизаться на государственном и политическом поприще, но для этого обязательно надо было вступить в КПСС, лизать пятки кремлевских скотов, а это было стыдно. Все, что угодно, но только не унижаться, не допускать покушения общества на нашу свободу, пускай свободу абсолютного одиночества, но подлинную свободу. Конечно, экзистенциальное существование во многих реальностях и глубокий откат от единой синтетической волевой («наполеоновской») личности — это не так просто, за это приходилось платить, и часто даже очень дорого, но таковы условия игры. Жить вне общества и одновременно в его чреве не так просто, и даже очень непросто. Ведь кругом вполне обыденные, часто довольно-таки гнусные личности, живущие, как животные в стойле, и у них, как у свиньи, одна генеральная идея — отъесть человеку руку, а если можно, то и голову.

Я это пишу весной девяносто пятого, в следующем году произойдут такие события, которые повлияют на всех нас, но уже сейчас ясно, что многие наши, очень тогда, в шестидесятые годы, робкие надежды на иной ход событий в мире имели под собой основания. Я не толкователь Апокалипсиса, не предсказатель, я частично, в меру того, что мне дозволено, общаюсь с иными мирами, и мой слабый голос отчасти проводник неизвестной мне воли, и даже не самой воли, а ее затухающих на излете волн. Достаточно почитать материалы последнего международного экологического конгресса в Берлине, в которых прямо говорится, что если не прекратится выброс в атмосферу ядовитых веществ, то через двадцать лет в результате потепления климата начнется таяние льдов в Антарктиде, в Альпах, в Андах и в Гималаях, мировой океан поднимется на метр, затопит многие прибрежные города и страны, а потоки с гор смоют целые густонаселенные районы, и тогда всем наконец станет ясно, что вторая половина двадцатого века с разделенным холодной войною миром была опасным и тлетворным заблуждением, ведущим цивилизацию к гибели. Тут никакого толкования Апокалипсиса не надо, чтобы разобраться, что к чему. И весь наш тогдашний неудачный, но интуитивно правильный бунт имел под собою почву — мы не верили ни нашим отцам, ни наставникам, ни советскому государству, ни Европе. Ошибались мы только в одном: по незнанию материала мы немного верили в США как в некий абстрактный символ свободы и разумных начал организации жизни. Да ведь и в самой Америке очень многое изменилось с 1945 года, когда она вдруг стала мировым лидером. Зачем США надо было модернизировать Японию? Это же абсурд, Японию надо было погружать в средневековье, а не посылать туда людей типа экономиста Леонтьева. И точно так же совершенно зря США теперь вооружают и модернизируют экономику арабов. Это еще одна роковая ошибка США. Да, только сейчас мы осознали, какие возможности были упущены в шестидесятые. Ведь во всей Восточной Европе делались попытки идти своим путем, делались такие попытки и в СССР — нужна была народная дипломатия открытых дверей, открытых границ, а не арбатовско-киссин-джеровский элитарный, глубоко порочный по своей сути мост на дороге, ведущей в экологическую пропасть. Соперничество-сотрудничество двух блоков создавало сложную неуправляемую систему все нарастающей и ускоряющейся индустриализации третьего мира, систему, которую контролировать вообще невозможно. Ставки были сделаны с обеих сторон совсем не на тех лошадей. Проиграл и мир, и культура, и все мы, в разной степени участники тогдашнего процесса. Ведь московские инакомыслящие начали через головы политиков налаживать свои связи со своими соратниками и единомышленниками и в Европе, и в США, была попытка создания культурного моста собственными силами, но такое развитие событий было неудобно целому ряду американских политиков, и они поддержали то крыло диссидентства, что имело прямые контакты с Мюнхеном. Ведь сейчас тот же Буковский, с которым я распивал чаи у поэта Юрия Стефанова в шестидесятые годы, не у дел, современная «демократическая» пресса в России изображает его как политического чудака, да и сахаровские идеи конвергенции, самосохранения народа при социализме с рынком в забросе у его теперь очень вельможной вдовы, запросто в своей несколько истеричной манере выступающей в Конгрессе США на различных одиозных слушаниях. Ведь в сердцевине, в оболочке социализма были мы, инакомыслящие люди, сохранившие русскую духовность и жившие по законам самосохранения духа, именно к ним апеллировал Сахаров, потомственный русский просветитель, чья семья всю жизнь исповедовала бескорыстные и жертвенные народнические идеалы служения темному русскому мужику, которому в общем-то совсем не надо было никаких жертв, он принимал только одни жертвы человеческие, насыщая свою пугачевскую кровожадность.

Сейчас мы все совсем другие люди, вернее, те, кто из нас выжил, не съел себя сам, не отравил себя водкой, не был до смерти заласкан любвеобильными московскими бабами, не отчаялся и не наложил на себя руки. Да и здоровьишко у многих было слабое, и когда на них все кругом плевали и плевали, то многие просто умерли от отчаяния и от одиночества. Мы сейчас очень и очень даже зрелые и прекрасно понимаем, что некий левоватый душок, который шел от идеалов шестидесятничества, был с гнильцой, — мы были просто немного зачарованы экзистенциализмом — последней духовной судорогой умирающего европейского гуманизма. Сейчас у подлинных шестидесятников наступило предстарческое отрезвление, нам всем стало понятно, что потерпел крах и европейский, и русский радикализм, и были оскоплены и расторгованы гуманистические идеалы старой Европы, и баранья шкура демократии напялена на волчий скелет диктатуры безжалостных и к природе, и к человеку трансмонополий, и нежная улыбка доброго пастыря прав человека сверкает волчьим оскалом строго регламентированного нового всемирного закамуфлированного тоталитаризма. Теперь нам все это вполне понятно, и произошел резкий сдвиг уцелевших шестидесятников на позиции консервативной революции и полной ревизии не только кончающегося двадцатого века, но и двух третей девятнадцатого. Под шестидесятниками я имею в виду русскую глубоко подпольную оппозиционную культуру, а не тех деятелей со Старой площади, из ЦК комсомола, из редакции «Нового мира», которых тоже почему-то зовут шестидесятниками. Я помню, в преддверии очередного Октября или Первомая ко мне в квартиру являлась бригада — офицер КГБ, участковый и двое дружинников, выяснявших, дома ли я, и советовавших уехать на праздничные дни за город, а то меня придется принудительно интернировать. Когда моя жена спросила, для чего это надо, то они ей ответили: «А вдруг ваш муж пойдет на демонстрацию и выстрелит в членов Политбюро». В этом был идиотизм, и я чуть не рассмеялся, сидя в стенном шкафу. У всех моих друзей в стенных шкафах стояли табуретки, куда они прятались при таких заходах. Мой приятель поэт Евгений Головин, потомок славного рода, просидел так в стенном шкафу не один десяток лет, так как он где-то потерял паспорт и боялся пойти за новым в милицию. Его искали, чтобы схватить и посадить, как Володю Буковского, в психушку. Я думаю, что ни Евтушенко, ни Вознесенского так перед советскими праздниками не ловили, и они в чуланах не отсиживались, их власти не боялись, они в членов Политбюро стрелять бы не стали. Мы бы тоже стрелять не стали, так как хорошо понимали, что на месте одной отсеченной головы тут же вырастет новая, номенклатура — самовосполняющаяся множественная материя вроде членистоногих с очень большим брюшком, набитым не-фте- и алмазодолларами, проткнешь — потечет гной демократии с непереваренной капустой и зеленью.

Любимый сейчас у псевдопатриотов в Эрэфии мотив и занятие — пинать в печати ногами шестидесятников за то, что они развалили Советский Союз и довели страну до ручки. Это пинки не по адресу. У тех, кто пинает, даже Горбачев ходит в шестидесятниках только оттого, что он спал в университетском общежитии в одной комнате с Млынаржом, будущим участником «пражской весны», и иронизировал над «Кратким курсом», как и все тогдашние студенты. Но тем не менее Горбачев поступил в университет уже орденоносцем, потом пошел работать в горком комсомола и выше. Давайте все-таки, употребляя малороссийские обороты генсека, «определимся», чтобы правильно «начать» и «кончить» этот вопрос о шестиде-сятничестве. Шестидесятничество — это подпольное московское и отчасти ленинградское независимое антисоциальное (в том числе и антисоветское) движение, пытавшееся создать свою особую контркультуру, движение оппозиционное, но прямо не связанное с политическим советским диссидентством, движение, в первую очередь, эстетически-духовное, исповедующее общие духовные и этические ценности. По своей сути это движение было параллельно ранним битникам, хиппи, английским рассерженным, французскому сартровско-маркузеанскому студенчеству, по времени бывшим несколько позднее. Период существования таких настроений, такого образа жизни, эстети-чески-духовной и религиозной общности относится по времени где-то к 1956–1976 годам.

Потом началось движение на выезд или вглубь. На выезд — это на Запад, а вглубь — это в себя, в Россию, и все пошли разными путями. Основная особенность этого и только этого шестидесятничества — что в нем участвовал куст поколений людей, рожденных где-то между 1935 и 1945 годами, но не позже. Почему именно эти поколения были активом шестидесятничества? Потому что они вобрали в себя опыт трех поколений: их воспитывали старики, созревшие до октября 1917, они общались со своими родителями и их современниками, тоже рожденными до 1917 и пережившими весь ужас большевизма, и с целым сонмом поколений, рожденных после Октября. Шестидесятники сознательно пережили весь довольно длинный двадцатый век. К примеру, тот же Лев Толстой общался с людьми, пережившими 1812 год, родившимися в 18 веке, сам пережил Крымскую войну и дожил почти что до эпохи революции. Для него психологически Наполеон, Александр I и два последующих и Николай II, к которому он взывал, — все современники. А если взять нас, последних пигмеев и термитов старой России, исподволь раструхлявивших большевистскую тюрьму, то мы знали людей, которые жили и при Александре III, в доме моих родителей бывали старики-офицеры, разговаривавшие с Николаем II, даже я уже разумным человеком разговаривал во Владимире со стариком Шульгиным, принимавшим отречение Государя, в детстве я бывал у очаровательной старушки тети Кати Тур, дружившей с сестрой Льва Толстого графиней Марьей Николаевной. При ней Толстой, еще московский барин, а не опрощенец, стесняясь дамы, курил папиросы и просил ее об этом никому не говорить. Это все к слову, но у нашего поколения была связь времен и ощущение, что большевизм — это временное помрачение разума и кошмар, который окончится еще при нашей жизни. Именно эта связь времен и давала силы жить по-иному, не приспосабливаться, не подлезать под красный хомут. И вот теперь, с нашей точки зрения, соединения прерванного в 1917 году исторического существования России с чем-то серьезным и надежным не произошло. После десятилетнего периода новаций, начатых Горбачевым и видоизмененных к худшему в 1991 году Ельциным, историческая цепь по-прежнему оборвана. Вина в этом черном провале, который всеми ощущается, лежит на всех целиком народах бывшей Российской империи, и на нас, шестидесятниках, но мы не могли поступиться своими принципами и идти в большевистскую политику, чтобы ее трансформировать. Это ведь отдельная огромная тема — проникновение в мозг большевистской империи и его постоянное контролирование. Для таких процессов надо все время находиться у пульта управления. Некоторые из нас шли во власть, полные самых радужных планов, и партийная машина их перемалывала: раньше они говорили о коммунистах «они», а потом начинали говорить «мы», и мы с ними порывали как с ренегатами. А то, что часть партийных деятелей надела теперь на себя наши гробовые саваны шестидесятничества, то это обычная политическая спекуляция, это маскарад, собачий бал ряженых. По-видимому, в недрах партаппарата (ведь все они были до мозга костей ханжи и мещане) давно зрела идея как-то относительно чисто внешне нормализовать жизнь или во всяком случае выглядеть в глазах Запада поприличнее: открыто не расстреливать, не гноить в тюрьмах, сделать видимость законности. Эти псевдореформаторские идеи были рассчитаны на дурачков, для себя лично номенклатура и тогда, и сейчас не признавала и не признает никаких законов. Именно эти косметические очистительные идеи легли в основу гласности, перестройки, всех этих горбачевских пустословных кампаний, которые в конце концов так всем надоели, что смогла прийти к власти ельцинская когорта перекрашенных чиновников, чьи крашеные шкуры под кислым дождем времени потекли разными цветами, — теперь в лиловатых лужах под ними очень причудливая политическая палитра. Но это уже о другом. В настоящих и будущих политических и духовных схватках бывшие шестидесятники будут выступать совсем в других доспехах и совсем под другими знаменами. Я же пишу эти строки о теперь уже давно ушедшем, но по-прежнему волнующем. Тогда ведь казалось, что переливчатый хвост загадочной птицы третьего пути рядом, и некоторые даже держали в руках красивые пестрые перья, которые теперь пыльными стоят среди засохших цветов в вазочке на камине и напоминают о давно ушедшей молодости, когда все мы так бурлили и надеялись.

1995 г.

HOC

Его предок был барабанщиком Великой армии Наполеона Бонапарта. Его взяли в плен казаки и продали за четверть одному тульскому помещику, где он прижился и нашел свое призвание — огуливать одиноких русских женщин. Помещик его женил на вдовой солдатке, и он до конца дней исполнял в помещичьем доме роль музыканта на всех инструментах, а заодно учил господских детей своему лягушачьему языку. Не оставлял он при этом без внимания и бобылок близлежащих деревень. Было это уже очень давно, но все мужчины, родившиеся от барабанщика, и их дети и внуки и правнуки были на него похожи — невысокие, поджарые, чернявые, с огромными горбатыми носами и взглядом рассерженного галльского воина. Все они были очень охочи до мужеского дела и не знали устали в своей деятельности. Люди они были неглупые и не любили физического труда, любили попить водочку и винцо и имели наклонности к барышничеству, то есть перепродать что-нибудь чужое и получить разницу или проценты. До революции они, соревнуясь с цыганами, перепродавали лошадей, скот, воск, мед, птицу, а после революции их потомки оказались в советской торговле. Последнего потомка наполеоновского барабанщика прозвали «Нос», он мой приятель. Настоящее имя его Валерий Яковлевич, он же имеет кликухи «Доцент», «Компьютер». «Доцентом» его прозвали из-за неразлучного с ним черного «дипломата», в который он складывает найденные на обочинах бутылки. Он так же, как и его предки, имеет наклонности к барышничеству. Заходит к знакомым алкашам и предлагает им совместно пропить их имущество, его доля — стакан или два водки. При мне он пропивал немецкий железный рыцарский крест, сочинения Эмиля Золя, фотовспышку, различные трубы, двери, батареи. Однажды он приводил на веревке живую козу, но о ней чуть позже. В прошлом Нос был экономистом, интересовался математикой, защитил кандидатскую диссертацию, напечатал больше двадцати статей, был завлабом на военном заводе. У него были жены, квартиры, дети, но все это в прошлом. Теперь он известный поселковый алкоголик, которого очень часто бьют. Собутыльники его тоже из бывшей советской технической элиты — одичавшие главные конструкторы и доктора наук, у них у всех тоже различные звучные клички — «Махно», «Штирлиц». Свои настоящие имена они уже давно забыли и откликаются только на клички. Нос Носу свернули в драке на одну сторону, но недавно его снова страшно били и вправили нос на место, отчего он несколько проиграл в своем своеобразии. Нос действительно играет большую роль в его жизни. Он часто выходит на перекресток перед своим домом, у него часть деревянного дома, и принюхивается, поводя своим подергивающимся носом, куда пойти опохмелиться. Как далекий потомок весьма любознательной лягушачьей нации, одарившей человечество плохо кончившими Робеспьером и Лавуазье, Нос, выпив, делается интересным. Он с жаром говорит о Наполеоне, о маршале Нее, о казаках атамана Платова, о роли наполеоновского начштаба Бертье, о его загадочной смерти от рук английских агентов. Он также много увлеченно толкует о законах сохранения энергии, об энтропии, сыпет фамилиями русских и иностранных авторов, разрабатывавших эти темы. В трезвом же виде он мрачен и скучен, его сизый нос уныло висит, руки в склеротической сетке дрожат. При виде женщин он оживляется, их он огуливает, как жестокий козел, он сам себя называет этим животным с всяческим добавлением непристойных и непечатных слов, говоря о своей духовной и физической близости с рогатым самцом, с которым его роднит неутолимая жажда телесных утех и радостей. Учитывая необозримые просторы для деятельности, Носу всегда интересно и радостно жить. Он редко бывает печален. А если он и грустен, то это грусть перед новым большим забегом на эротическую дистанцию. Выбор дам его скоротечных романов очень своеобразен. Это вдовушки и разводки его возраста и старше, часто намного старше. Когда его коришь такими пожилыми дамами, то есть в обычном смысле старухами, то у Носа есть железный оправдательный аргумент: «Зато она очень хорошо сохранилась и у нее не ослабела жажда наслаждений». А учитывая, что он сам давно разменял шестой десяток, его похождения выглядят весьма забавно. Сыновья и разведенные мужья его пассий часто его бьют, но Нос не унывает. Особенно его долго и упорно били, когда он сблизился с относительно молодой сожительницей ночного торговца водкой — безногого инвалида, которого потом на подтяжках повесили в платяном шкафу его клиенты. Нос, проходя по улицам, машет руками: «Здесь я огулял пять женщин, а на той улице — восемь». Любимый его способ сблизиться с такой вдовушкой — это предложить ей построить сарай, собачью будку или забор. С этого все начинается. Особенно он ценит вдовушек, у которых дети ездят на «мерседесе», не обязательно трехсотом. О таких он с почтением говорит «Семья на уровне, сын на красном «мерседесе» ездит». Собаки его очень не любят и, только завидя, бегут за ним с упорством, желая разорвать. Штанины у Носа всегда прокусаны. Как ветеран сексуального и алкогольного фронта Нос ходит всегда в шрамах и ссадинах, не успеют зажить очередные раны, как появляются следующие. На щеке у него свежий глубокий шрам, он заснул на столе около батареи, голова постепенно сползла на радиатор, и щека сгорела до кости, теперь он прикрывает ее бачками. Года полтора назад у Носа жила азербайджанская банда, разливали из бочек плохой спирт по водочным бутылкам и закатывали их пробками с заводским штампом. В конце концов, в результате чеченской войны, когда стали ловить черных, милиция с автоматчиками нагрянула к Носу, арестовала азербайджанцев. В постели Носа без его ведома айзеры прятали два автомата Калашникова и три пистолета Макарова. Носа арестовали и отвезли с постояльцами в очень популярную московскую тюрьму «Матросская тишина», одновременно Консьержери и Бастилию, где он просидел десять дней, и теперь гордится, что его держали в той же камере, где держали военного министра Язова. Теперь Нос вроде как бы политический диссидент. Арест его азербайджанской банды показывали по телевизору, и Нос тоже лежал в кадре на полу с наручниками на руках и, как пленная хищная птица, злобно поводил своим выдающимся галльским рубильником. У Носа есть мать, тоже потомица барабанщика, восьмидесятилетняя носатая, по-крестьянски ограниченная, жадная и подлая старуха с цепким практическим умом. Она держит при себе семидесятипятилетнего сожителя, рядового чекиста-исполнителя на пенсии. И старуха, и сожитель ежедневно предаются радостям разделенной любви, поражая этим иногда ночующего у них сына. Так как старики глуховаты, то их интимная жизнь носит довольно шумный характер. Именно старуха сдала дом Носа азербайджанцам, желая получать хорошие доходы при пошедшем на семя и племя сыне, уже давно нигде не работающем. Да, наверное, и невозможно работать, исправно выполняя функции поселкового племенного козла и выпивая такое количество низкопробного алкоголя. Никаких сил ни у кого не хватит. Так как Нос по-галльски человек остроумный и театральный, мы разыграли с ним два хэппенинга. Первый такой: я посоветовал ему не пропивать козу, принадлежащую вдове одного профессора, и отвезти ее обратно к хозяйке. Вдова профессора — красивая пятидесятилетняя спившаяся блондинка — не могла пить и нормально питаться на свою мизерную профессорскую пенсию. Вдова была музыкальна, играла на пианино, они с покойным мужем ходили в консерваторию слушать Баха. Нос где-то ей добыл старый трофейный баян, козе повесили на шею сломанную старинную гармошку-однорядку и деревянную дощечку с надписью, которую я написал хорошим шрифтом: «А на хера козе баян?» Вдова оделась в тельняшку и бескозырку, вставила в рот трубку, долго плевалась, не могла ее курить, но потом привыкла, и вместе с козою стала ходить по станциям и рынкам. Вдова играет «На сопках Маньчжурии», коза блекочет и гадит горохом, и все русские люди бесконечно радуются и обильно подают, и Носу вдова исправно наливает с похмелья. Сейчас многие, как в войну, с голода коз заводят, но не все они бешеным молочком доятся. Второй хэппенинг связан с самим Носом. Нос при всех его слабостях все-таки кое-какой интеллигент и стихийный шестидесятник — в нем очень сильная антисоциальная закваска. Был я недавно в костюмерной одного прогорающего театра, у одной очень милой и голодной, как все теперь рядовые театральные служащие, дамы. За банку тушенки она отдала мне старый французский белый жилет и треуголку с кокардой, остались от какой-то постановки. Я подарил эти вещи Носу, они пришлись ему впору. У очередной вдовушки, бывшей учительницы, он спер из сарая пионерский барабан и горн и теперь с похмелья, а хорошее похмелье поднимает людей еще затемно, Нос в треуголке и белом жилете ходит по пустым, еще темным улицам, бьет в барабан, трубит зарю и, завидев знакомых, отдает честь, выкрикивая: «Вивлемпиратор!», а также поет своим глуховатым пропитым голосом: «Во Францию два гренадера из русского плена брели…» Страдающие похмельем алкаши на его музыку выбегают из своих черных обветшалых домов соображать на бутылку, а их разбуженные расхристанные жены гонятся за Носом и стараются натравить на него собак покрупнее. Местным озлобленным гегемонам наполеоновские метаморфозы Носа не очень нравятся, и его бьют по-прежнему. За что конкретно бьют, он всегда умалчивает, но вряд ли только за женщин. По-видимому, Нос, как потомственный француз, чуть химичит при разливе водки, за это и убить могут. Если Нос при своих наклонностях доживет до преклонных лет — я искренне удивлюсь. Недавно я его спросил, где ему разбили лоб, и он гордо мне ответил: «При Аустерлице, и меня заметил сам император». Говоря это, он почему-то стал по-фашистски выкидывать вперед руку, чего при Наполеоне, как известно, не делали.

1995 г.

Воинствующие феминистки. Социальные портреты с натуры

Шел я давеча сзади АТС, все телефон хочу поставить. Хожу я к АТС дворами и пустырями, мимо фабрики, где раньше делали статуи больших гранитных женщин с бюстами и задами. Такие тетки могут мужчину сразу задом придавить насмерть. И придавливали, и даже очень.

На одной стройке был прораб — небольшой, но здоровый мужчинка. Бригада у него была — одни задастые бабы, клали кирпичи, мешали раствор, строительные здоровые женщины. Прораб пил с ними после работы водку — все гордился, что он один среди них мужчина и над бабами начальник. Догордился. Бабы его повалили, штаны сняли, руки ему связали, одна баба ему задом на голову села, а остальные всей бригадой несколько часов кряду насиловали. Дорвались, трудились от души, маленько прибор попортили. Жена прораба настояла, и он подал на свою бригаду в суд за групповое женское изнасилование. Пока суд да дело — все зажило. Всех с работы, в том числе и прораба, за пьянку на службе по статье уволили, а баб за хулиганство еще и оштрафовали. Не смог прораб доказать, что насиловали, вроде как с его согласия они все устроили групповой разврат на рабочем месте.

У многих оштрафованных баб имелись в наличии молодые мужья и дети-груднички, а прорабу под шестьдесят, но мужчинка еще крепкий, к половой жизни способный, есть, значит, что насиловать, а то ведь иногда пытаются совершить насильственный акт, а нечем, и так бывает.

Вообще тема женских насилий над мужчинами очень актуальная и заслуживает всяческого внимания. То, что русский мужчина, да и не только русский, а и всякий живущий в России, превратился в бродячее, пахнущее сивушной бурдой урево, женщины даже очень причем. Они этому очень способствовали своими подлыми низменными инстинктами размножительности и постоянными призывами к воровству. Нужно им, чтобы все все крали, и чем больше, тем лучше. Они своих мужчин учат «Все крадут, и ты кради, пидарас, чтобы в дом грызунам куски регулярно в зубах пер». Один с бойни хвосты телячьи в семью пер, но мало. Его жена этими хвостами, как плеткой, стегала, весь в синяках всегда ходил, в бане стыдно было показаться. А другой в плавках на яйцах с холодильника в семью телячью вырезку пер, его сторожа поймали, бить по яйцам стали, у него из ширинки кровь от ростбифов потекла, сторожа думали — убили, яйца всмятку разбили, а обошлось. От него еще двое детей-грызунов родилось. Он так до пенсии с тяжелыми плавками ходил, пацаны на этой телячьей вырезке здоровыми бугаями вымахали.

Некоторые женщины так ожесточаются, что соседи лучше их живут, что убивают из зависти мужа и детей. Зайдут в чужую квартиру, мебель плюшевую пощупают, одеяла пуховые погладят и идут из зависти детей и мужа порешать. На русском Севере в бывшем мужском монастыре есть колония женщин муже- и детоубийц. Они там хвалятся друг перед другом: «Я мужа и троих детей зарубила», а другая: «А я мужа и пятерых детей зарезала кухонным ножом». А есть и которые газом травят. Отравят, а сами на улицу в одном кружевном белье и в тапочках выйдут, стоят и ждут, когда семья умрет. Потом домой возвращаются и холодный чай с лимоном от радости пьют, и нисколько не жалеют об убитых: «Зря, — говорят, — родили, но вовремя одумались, нечего нищету плодить». А потом сами на себя в милицию заявляют. И все это женщины трезвые, непьющие, пьющие такого не делают. Пьющие бабы — те душевнее, и все плачут.

Ко мне одна такая пьющая женщина повадилась ходить опохмеляться. Зоей ее звали. Смолоду красавица была, очень интересная и видная была особа, целые орды поклонников имела. Работала воспитателем в колонии брошенных детей, на хорошем счету была, к тому же партийная и очень положительная, а потом запила горько. Приходила в ночной рубашке и тапочках прямо по снегу. Сверху пальто накинуто, а под ним сиськи еще крепкие болтаются, а сама седая, красивая, в крупных естественных локонах. И все покойница (царствие ей небесное!) выкрикивала: «Наливай, Леша, полным стаканом, я меньше не пью», а потом обязательно стоя на крыльцо помочится и уйдет. Спирт гидролизный и «Рояль» из черножопских будок пить стала, и вскорости и скончалась.