Город и псы. Зеленый Дом

22
18
20
22
24
26
28
30

– В смысле, с Рикардо Араной.

– А, – говорит она, будто бы успокоившись, и снова улыбается, – с мальчиком, который живет на углу.

– Он к тебе приходил? – не отстает Альберто.

– Ко мне? Нет. А что?

– Только честно! – он повышает голос. – Зачем ты мне врешь? То есть… – тут он сбивается, что-то лепечет, умолкает. Тереса серьезно смотрит на него, едва заметно поворачивает голову, руки опущены, и в глазах смутно проглядывает нечто новое – лукавый огонек.

– А почему ты спрашиваешь? – медленно, мягко, с легкой иронией произносит она.

– Раб ушел в увольнение сегодня днем. Я думал, он к тебе поехал. Наплел, что у него мать болеет.

– Зачем бы он ко мне поехал?

– Затем, что он в тебя влюблен.

Теперь этот огонек озаряет все лицо Тересы – щеки, губы, бархатистый лоб, на который спадает пара волнистых прядей.

– Я не знала, – говорит она. – Я всего раз с ним разговаривала. Но…

– Поэтому я и сбежал, – говорит Альберто. Замирает на миг с открытым ртом. И выпаливает: – Приревновал. Я тоже в тебя влюблен.

VII

Она всегда была такая опрятная, хорошо одетая. Я думал: и почему это у остальных девчонок так не получается? И не то чтобы она меняла наряды, наоборот, платьев у нее было раз, два – и обчелся. Когда мы занимались, и она случайно пачкала руки в чернилах, она бросала учебники на пол и уходила отмываться. Если делала даже малюсенькую кляксочку в тетради, вырывала страницу и все переписывала заново. «Ты же уйму времени теряешь, – говорил я, – лучше подправь бритвой, вот увидишь, ничего не будет заметно». Она никогда ни на что не злилась, но кляксы ее прямо бесили. Виски у нее под черными волосами пульсировали – медленно, в такт сердцу, – рот кривился. Но, вернувшись от раковины, она уже снова улыбалась. Школьная форма у нее была – синяя юбка и белая блузка. Иногда я смотрел, как она пришла из школы, и думал: «Ни мятой складочки, ни пятнышка». Еще было платье в клеточку, без рукавов, закрывавшее только плечи, с бантиком на шее. Сверху она надевала коричневую кофту. Застегивала одну пуговицу, и, когда шла, края кофты как бы развевались в воздухе, очень получалось красиво. Так она одевалась по воскресеньям, чтобы навещать родичей. Воскресенья были хуже всего. Я вставал пораньше и шел на площадь Бельявиста, садился на скамейку или разглядывал фотографии у кинотеатра, но их дом из виду не упускал, а то еще уйдут, а я и не замечу. Иногда она еще ходила за хлебом к китайцу Тилау, рядом с кинотеатром. Я говорил: «Вот совпадение, снова встретились!» Если стояло много народу, Тере оставалась на улице, а я пробивался, и китаец Тилау, мой приятель, мне отпускал без очереди. Однажды мы зашли вдвоем, а Тилау и говорит: «А, жених с невестой пришли. Вам как обычно? Две горячих слойки чанкай каждому?» Покупатели засмеялись, Тере покраснела, а я сказал: «Ну тебя, Тилау, кончай шутить, обслуживай давай». Но по воскресеньям булочная не работала. Так что я следил за ними из фойе кинотеатра «Бельявиста» или со скамейки. Они ждали автобуса, который ходит по набережной. Иногда я притворялся, будто куда-то иду, засовывал руки в карманы, насвистывая и пиная камушек или там крышку от бутылки, оказывался рядом с ними и на ходу здоровался: «Добрый день, сеньора! Привет, Тере!» – и шагал дальше – домой или на проспект Саенс Пенья, ни за чем, просто так.

Еще она надевала платье в клеточку и коричневую кофту по понедельникам вечером, потому что тетка водила ее на женский сеанс в кинотеатр «Бельявиста». Я говорил матери, что мне нужно взять у нее тетрадку, и шел на площадь: дожидался, пока кончится фильм, и смотрел, как они с теткой идут и его обсуждают.

В другие дни она ходила в темно-коричневой юбке, старой, выцветшей. Иногда я приходил, а тетка штопает эту юбку – хорошо так штопала, заплаток почти не заметно было, швея все-таки, – и Тере тогда после школы не снимала форму и клала на стул газету, чтобы не испачкать форменную юбку. С темно-коричневой юбкой она носила белую блузку на трех пуговичках и верхнюю не застегивала, так что шея, смуглая и длинная, оставалась открытой. Зимой накидывала на эту блузку коричневую кофту. Я думал: «Надо же, как умеет прихорошиться».

Туфель у нее было всего две пары, особо не разгуляешься, хоть она и их держала всегда в порядке. В школу носила черные туфли на шнурках, вроде мужских ботинок, но на маленьких ножках они смотрелись хорошо. И всегда блестели – ни пылинки, ни пятнышка. После школы она наверняка их начищала: я видел, что домой она заходит в черных туфлях, а немного спустя, когда я приходил делать уроки, на ней уже были белые, а черные стояли у двери в кухню и сверкали, как зеркальные. Вряд ли она каждый день чистила их кремом, но уж тряпочкой точно.

Белые туфли едва не разваливались от старости. Она, бывает, зазевается, положит ногу на ногу, и я вижу, что на туфле, которая болтается в воздухе, подошва вся истертая, изъеденная, а однажды она ударилась ногой об стол, вскрикнула, прибежала тетка, сняла туфлю и стала ей массировать ступню, я присмотрелся – внутри сложенная картонка, и подумал: «В подошве дыра». Я один раз видел, как она чистит белые туфли, – она натирала их мелом со всех сторон, так же тщательно, как готовила уроки. Туфли становились как новенькие, но ненадолго, потому что, когда нога чего-то касалась, мел осыпался, и получалось пятно. Однажды я подумал: «Если бы у нее было мела в достатке, туфли всегда оставались бы чистыми. Она может носить мелок в кармане и чуть что – доставать его и подкрашивать туфлю». Напротив моей школы был канцелярский, я сходил и узнал, сколько стоит коробка мелков. Большая стоила шесть солей, маленькая – четыре с полтиной. Я не подозревал, что они такие дорогие. У Тощего Игераса просить взаймы стеснялся – и давешний-то соль ему еще не отдал. Мы дружили все крепче, хотя виделись всегда наскоро, в одном и том же кабаке. Он рассказывал мне анекдоты, спрашивал про школу, угощал сигаретами, учил выдувать кольца, задерживать дым и выпускать через нос. Я набрался смелости и попросил-таки четыре с полтиной. «Само собой, – сказал он, – бери, о чем речь», дал и даже не спросил на что. Я дунул в канцелярский и купил мелки. Собирался сказать: «Я принес тебе подарок, Тере», зашел к ним, приготовился, но, едва ее увидев, передумал и сказал: «Вот, в школе подарили, а мне мелки ни к чему. Тебе надо?» И она сказала: «Да, давай, конечно».

По мне так – дьявола на свете нет, но иногда сомневаюсь – из-за Ягуара. Он говорит, что в Бога не верит, только это вранье, понты. Это стало ясно, когда он избил Арроспиде за то, что тот скверно говорил про святую Розу. «Моя мама почитала святую Розу. Ее оскорбляешь – все равно что мою маму оскорбляешь», – понты, говорю же. У дьявола, наверное, рожа точь-в-точь как у Ягуара, и смех такой же, а еще рога острые. Идут за Кавой, сказал он, прознали, что это он стекло разбил. И засмеялся, а мы с Кучерявым онемели и аж затряслись. Как он догадался? Мне всегда снится, что я подхожу к нему сзади, вламываю, а потом лежачего добиваю, хрясь, хрясь, на! Посмотрим, что он станет делать, как проснется. Кучерявый, надо думать, тоже интересуется. Ягуар – зверюга, Удав, тварь, каких мало, сказал он мне днем, видал, как он про индейца заранее узнал и как ржал? Если бы меня слили, тоже, наверное, помирал бы со смеху. А потом, правда, взбесился, но не из-за Кавы – из-за себя самого: «Совсем страх потеряли. Мне – и такое учинили. Не знают, с кем связались». Но сидит-то Кава. У меня аж волосы дыбом встают, а если бы мне тогда кости выпали? Хорошо бы Ягуара слили, интересно, какая бы у него физиономия стала, но его никому не слить, вот что противно – он все заранее знает. Говорят, звери все по запаху предчувствуют, просто чуют, через нос улавливают, что должно произойти. Мать говорит: в сороковом, когда было землетрясение, она поняла, что что-то надвигается, по собакам – все собаки в квартале взбеленились, бегали и выли, словно им косматый бес с рогами явился. А потом затрясло. Вот так и Ягуар. Сделал такое лицо особое, как он умеет, и говорит: «Кто-то стукнул. Божьей Матерью клянусь – стукнули», а Уарины с Морте еще и близко не было, ни шагов не слышно, ничего. Стыд и позор, ни один офицер его не видел, ни один сержант, давно бы его засадили, еще три недели назад на улицу вышвырнули, аж тошно, наверняка кадет. Может, пес или кто-то из четвертых. Четвертые – они тоже псы, постарше, поувертливее, но все равно псы. Мы никогда псами до конца не становились благодаря Кругу, мы заставили себя уважать, не с первого раза, не без боя, – но заставили. Когда мы были на четвертом, хоть одному пятому взбрело бы отправить нас заправлять ему койку? Я его повалю на пол, оплюю, Ягуар, Кучерявый, индеец Кава, хотите пособить? У меня уже руки ноют – столько этого пидора мутузил. Даже к мелким из десятого взвода не лезли, а все благодаря Ягуару, он один не позволил себя крестить, подал пример, настоящий мужик, чего уж там. Хорошие были деньки, лучше всего, что потом случилось, но я бы не хотел повернуть время вспять, наоборот, хочу уже выпуститься, только бы не огондониться из-за индейца, убью сучонка, если зассыт и нас сдаст. «Я за него ручаюсь, – сказал Кучерявый, – будет молчать, как рыба, даже если ему раскаленный прут вставят». Не повезет, если в самом конце погорим, прямо перед экзаменами, из-за сраного, блин, стекла. Не хотел бы я снова стать псом, хреново тут застрять еще на три года, это зная-то, что почем, пройдя через все. Некоторые псы говорят, мол, буду военным, буду летчиком, во флот подамся, все эти беленькие во флот хотят. Обожди, малой, через пару месяцев не так запоешь.

Окно гостиной выходило в просторный и пестрый цветущий сад. Оно было распахнуто настежь, и до них долетал запах мокрой травы. Бебе в четвертый раз поставил одну и ту же пластинку и скомандовал: «Вставай, хватит волынить, ради тебя стараемся». Альберто от усталости свалился в кресло. Плуто и Эмилио присутствовали на уроках в качестве зрителей и все время подкалывали его, сыпали намеками, вспоминали Элену. Скоро он снова отразится в большом зеркале на стене гостиной, с крайне серьезным видом кружась в объятиях Бебе, снова весь задеревенеет, снова Плуто заметит: «Опять, как робот, двигаешься».