Затем, не оборачиваясь и стараясь не вслушиваться ни во что (мама в кухне уже вовсю командовала, куда поставить коробку с надписью «Бьющееся!»), поднялась на второй этаж. Надеюсь, моя старая комната выглядит не так убого, как я её помню.
Меня зовут Лесли Клайд, и двадцать восьмого августа, вчера в полдень, мне исполнилось восемнадцать. Мы совсем не отмечали мой день рождения, потому что – первое, были заняты переездом из Чикаго в Скарборо. Второе – четыре месяца назад умер мой отец, Роберт Клайд, и все мы оказались в одной могиле с ним. Хотя его уже отпели в церкви, а мы были всё ещё живы.
Все по-разному переживают утрату. Кто-то пускается во все тяжкие. Тратит кучу денег, становится адреналиновым наркоманом, дурманит себя алкоголем. Кто-то теряет волю к жизни. Наша мама не из таких. Ей уже сорок два, и она точно не будет пить, чтобы заглушить свою боль, и не пойдёт в групповую терапию. Как она говорила – «смотреть на идиотов, которые сидят в кружочке и платят за это двадцать два бакса в неделю?! Вот уж нет, чем мне там помогут? Я найду, как потратить эти деньги с большей пользой».
У каждого есть свой способ бороться с болью. Я просто пережила папину смерть как положено, со смирением. Он не ушёл внезапно. Неожиданностью это не было, он долго болел. Хэлен восприняла это тяжело. Неделю плакала, потом, осунувшаяся и бледная, всё же взяла себя в руки и вернулась к жизни.
А мама вот борется радикально.
Четыре месяца нашего безрадостного существования были квёлыми, как сгнившие яблоки. Мы с Хэлен старались не отсвечивать и жили по-тихому, не как раньше. У нас дома больше не слышно маминого смеха или громкой музыки. Мы стараемся вести себя сдержанно, порой даже слишком. Мы скованы цепями траура, в котором устали пребывать. Но мама погружена в него по самую макушку, хотя утверждает, что это не так, и ей недостаточно было попрощаться у гроба со своим мужем и бросить на лакированную крышку горсть земли. Откровенно говоря, всем нам недостаточно этого, и память об отце никто не собирался перечёркивать. Но и ложиться в один гроб с ним – тоже.
Мне казалось, никто из нас. Но потом пришлось внести правки для ясности – никто из нас, кроме матери.
Она ходила к психологу, потому что на этом настоял прежний работодатель. Она уволилась с работы. Ей выписали медикаментозное лечение и успокоительные. Она заплатила психологу по чеку внушительную сумму – какую, не говорила, но я оценила примерный масштаб по тому, что ей пришлось залезть в мой накопительный счёт. В терапию она не верила. Всё, что ей пригодилось, – выписка на лекарства. Она немного забыла, что нам с Хэлен тоже больно и тяжело и что девчонка в четырнадцать не может уничтожать себя из-за онкобольного отца, угасавшего целых мучительных полтора года. Вовсе не может. И я не могу тоже.
Когда терапия, таблетки, группы помощи для тех, кто потерял близких, были отвергнуты, а погружения в работу с головой стало мало, мама решила проблему по-своему. Она отрезала всё наше прошлое. И всё, что мы помнили, знали и любили. Она не хотела оставаться в доме, где каждая вещь напоминала ей о папе, и решила, что мы не будем там жить. Вот так за всех сразу решила. Мы ещё жевали свои утренние хлопья в середине августа, а она уже продала наш таунхаус в Чикаго (сожгла мосты, считай) и сказала:
– Собирайтесь. Мы переезжаем в Скарборо. В старый дом.
Хэлен тогда спросила, где это, а я пошутила, что на другой планете. Видели бы вы, как мать на меня взглянула.
Мы не спорили, помыли свои чашки и начали сборы. Противостоять маме – всё равно что плевать против урагана «Катрина». Бессмысленно, глупо и опасно для жизни.
Вот так я оказалась в Скарборо. Подпёрла дверь коробкой и осмотрелась. Комната взаправду была такой, какой я её помнила. Маленькой, тёмной, обклеенной старыми лавандово-сизыми обоями. С деревянной кроватью, со встроенным в стену шкафом о двух решётчатых дверцах. С комодом, полкой и большим окном, правда, с видом самым унылым – на улицу, деревья и крыши соседских типовых домов. Блеск.
Ванная и туалет были общими на втором этаже. Мама оборудовала себе кабинет в дальнем конце коридора – раньше там была бабушкина швейная комната. Хэлен досталась спальня посветлее. И слава богу, ей эта депрессия вообще ни к чему.
На первом этаже была большая гостиная со стенами, обшитыми старыми деревянными панелями под морёный дуб. Там стояли два больших голубых дивана с бархатными подушками, кресло и – теперь вместо старого телевизора, который грузчики временно снесли в подвал, – огромная отцовская плазма, которую мы взяли больше как память о нём, нежели как реально нужную вещь. Не думаю, что мы будем собираться по вечерам за телевизором всей семьёй. Упаси господи.
Ещё на первом этаже был коридор в тёмно-зелёных тонах, с зеркалом, обувным комодом и крючками для верхней одежды. А также кухня со старой плитой, тёмного дерева гарнитуром и кухонным островом, с большим окном, выходящим на задний двор, и мойкой против него. Обедать полагалось за овальным деревянным столом. Обстановка была такой, что я чувствовала себя в декорациях девяностых годов. Эта трогательная классика прямо из фильмов «Бетховен» чертовски забавляла.
Целый день мы разбирали коробки, но не одолели и половины. После обеда мама закрылась у себя в кабинете. Обедали мы здешней пиццей – в порядке исключения. Мама считала, что пицца как еда – это в принципе плохая идея, но даже она в день переезда сдалась от усталости.
Пицца на вкус была пластиковой, с крахмальными грибами и несколькими тонюсенькими кружочками колбаски пепперони. Зато нам дали в подарок прохладную литровую колу, и я сразу с наслаждением выпила полстакана. Никогда так не уставала, как в тот день.
Новый дом – новые хлопоты. Вода в застоявшихся трубах шла рыжая и ржавая, пока не стекла до нормальной. Одна ванная комната на троих – тоже такое себе удобство. Хэлен привыкла торчать под душем часами, но тут вынуждена была пулей вылететь из душевой. Вдобавок завопила, что там, в сливе, видела мокриц.
До ночи я кое-как привела свою комнату в порядок. Всё, что успела выложить из коробок, распихала по местам. Остальные коробки затащила в шкаф и заперла с глаз долой.