Альмайо сдвинул брови. Тонкие брови – под такими ожидаешь увидеть томные глаза: след, оставленный на лице кужона каплей латинской крови, В той глубинке, где он родился и вырос, нельзя было произносить слово «Дьявол», Carrajo – это приносило несчастье.
Считалось неуважительным и, следовательно, опасным называть по имени того, чье страшное могущество столетиями расписывали священники-иезуиты, силившиеся просветить страну и вытащить ее из мрака язычества. Индейцы, даже на наречии кужонов, всегда называли его испанским словом – El Seсor. Традиция эта, безусловно, восходила ко временам конкистадоров, когда индейцы именно так обращались к тем, в чьей власти была и жизнь их, и смерть.
– Не думаю, чтобы вы были пьяны, – не пытаясь даже скрыть ярости, сказал Радецки, – полагаю, вы сошли с ума. Пилите сук, на котором сидите. Что ж, ваше право; но поскольку и я на нем сижу, то считаю необходимым сказать вам об этом. Приказать расстрелять американских граждан в вашем нынешнем положении – это и в самом деле означает искушать Дьявола… даже если вы и стараетесь угодить ему.
Обезьяна с особенно мерзким визгом спрыгнула с плеча Альмайо и оказалась на коленях у Барона. С моноклем в глазу, в сверкающем на солнце под распахнутым клетчатым пиджаком жилете канареечного цвета, со свежим цветком в бутоньерке, Барон – от спиртного, по общему мнению, давно окаменевший – сидел, как обычно, очень прямо. Сидел – само воплощение достоинства – и ждал, когда же эволюция соизволит догнать его. Очень благородные стремления, безупречное воспитание, доступное лишь аристократической элите Пруссии былых времен, увели его далеко вперед, на самую высшую ступень гуманизма – на уровень Гете, Ницше, ну и, может быть, Кейсерлинга. И, заняв позицию на этом рубеже, он ждал, когда в результате каких-нибудь чудес эволюции остальные представители рода человеческого к нему присоединятся. Однако, принимая во внимание то доисторическое состояние, в котором человечество пребывает в настоящий момент, он полагал маловероятным, чтобы эта прекрасная семейная идиллия могла осуществиться ранее, чем через пару-другую тысяч световых лет. Л сейчас, при сложившемся порядке вещей, ему оставалось лишь демонстрировать стоическую безучастность и личную незапятнанность, хоть в манере одеваться продолжать оставаться образцом и выказывать полное презрение и совершенное безразличие ко всему, что с ним происходит, не позволяя отвратительным, недостойным авантюрам, в которые бросают человека обстоятельства, затрагивать его. На протяжении долгих лет он переходил из рук в руки, привлекая к себе внимание всевозможных богатых или наделенных властью индивидуумов, которых бесконечно забавляло его – выражаясь языком рода человеческого – нежелание запачкаться или же проявить хоть какие-то признаки жизни. Таким образом он обеспечивал себе королевское содержание, складка на его брюках всегда была безупречной, а туфли – вычищены до зеркального блеска. Всякого рода выскочкам и авантюристам нравилась эта аристократическая игрушка, родословная которой восходила к тевтонским рыцарям и крестовым походам, о чем свидетельствовали хранящиеся у него в кармане документы – состоящие, впрочем, из разрозненных обрывков. Чтобы найти покровителя, ему достаточно было сесть в каком-нибудь баре и просто сидеть, ничего не делая, – этого вполне хватало для того, чтобы пробудить любопытство какого-нибудь греческого обладателя яхты или американского миллионера, которому отчаянно не хватало «класса». По всей вероятности, он был единственным человеком на свете, роскошно живущим за счет своего презрения к окружающему.
Обезьяна колотила задом о колени Барона и щипала его за лицо, пытаясь привлечь к себе внимание, и тот механическим движением почесал ей за ухом.
Барон всегда с сомнением относился к лживой теории Дарвина, согласно которой человек ведет свое происхождение от обезьяны; достаточно вспомнить некоторые моменты новейшей истории, задуматься о существовании атомного оружия, газовых камер и Хосе Альмайо, чтобы немедленно прийти к выводу о том, что теория эта смехотворна и оскорбительна по отношению к обезьянам, да к тому же является очередной подсунутой человечеству пустой надеждой.
Человек не входит в состав царства животных, и не стоит строить иллюзий по этому поводу.
Барон пощекотал обезьяне за ухом, а та поцеловала его в нос.
Диас, уже явно впавший в самый низменный ужас, с дрожащими губами, в последней степени нервного истощения беспрерывно говорил по одному из телефонов, в панике, очевидно, не слыша ни единого слова из того, что ему отвечали, тогда как полковник Моралес, заместитель командующего силами безопасности – последнего рода войск, оставшегося в распоряжении Альмайо, – то и дело вызывал Дворец правительства, откуда диктатор несколько часов назад перебрался в свою частную резиденцию, и начальника Генерального штаба, ненадежность которого по мере развития событий становилась все очевиднее.
Радецки сидел в глубоком кресле почти напротив – немного правее – письменного стола и зачарованно, практически чуть ли не забыв о грозившей ему участи, рассматривал Хосе Альмайо. Вопреки количеству выпитого за ночь спиртного и чудовищному нервному напряжению двух последних суток лицо Хосе сияло приводящей в недоумение молодостью и свежестью, в нем проскальзывало даже нечто невинное, простодушное; была в нем этакая несокрушимая наивность, полное отсутствие скептицизма, некая вера, всегда и при любых обстоятельствах непоколебимая. Без пиджака, в одной рубашке – черные полосы подтяжек лишний раз подчеркивали ширину его могучих плеч, – с развязанным галстуком и кольтом на боку, он на первый взгляд ничем не отличался от тех pistoleros, которыми так изобилует история этой страны. Преуспевающий гангстер всегда кажется исключительным человеком; но исключительным почти всегда оказывается не человек, а сам его успех. Так, внешность Альмайо никоим образом не была связана с тем положением, которого ему удалось достичь. Попадись он вам в джунглях, босиком и с мачете в руках, вы испытали бы точно такое же потрясение и он точно так же некоторым образом напомнил бы вам героя легенды. Этот человек словно был воплощением чего-то, его высокая массивная фигура казалась отлитой из черной застывшей лавы, она происходила словно бы из самой этой угнетенной, страдающей крайней нищетой и суеверием земли мертвых вулканов и разбитых испанскими священниками идолов, в изуродованные лица которых, в глаза, навечно устремленные в небо, местные крестьяне продолжают заглядывать с почтением и любовью. Если весь народ может жить в одном человеке, если векам дано иметь свое лицо, если страдание способно лепить и ваять, то Хосе Альмайо не в чем себя упрекать. Капелька крови конкистадора или какого-нибудь похотливого frate, давно уже растворившаяся и потерявшаяся в его жилах, придавала чертам его лица, казавшегося вырубленным топором, оттенок хитрости и некоторую тонкость. В неизменно настороженном взгляде его серо-зеленых глаз не было и намека на цинизм, чувство юмора или иронию – он был тяжел и внимателен, и лишь иногда в нем загоралось нетерпение, страшное, пожиравшее его нетерпение: в нем жила самая древняя мечта человеческой души.
Уже почти полтора года Отто Радецки был неразлучен с этим человеком, и он мог сказать, что задача, поставленная им перед собой, выполнена: он раскусил его, понял его настолько хорошо, насколько это доступно человеку, тело и разум которого не помечены веками мрака, низости и эксплуатации. Он и в самом деле так хорошо изучил Альмайо, что уже принял кое-какие меры к тому, чтобы уехать из этой страны. Но теперь, конечно, было уже слишком поздно.
События стали принимать дурной оборот несколько дней тому назад, но все это казалось несерьезным, поскольку армия и полиция были полностью под контролем Альмайо, а американская помощь текла как из рога изобилия. «Проявления бандитизма» – так в разделе газетных новостей принято было называть мятежи, разжигаемые сторонниками Кастро, – обычно давали о себе знать в отдаленных и труднодоступных районах и носили спорадический характер. Вот и на этот раз на юге взбунтовались молодые офицеры, и его люди вроде бы напали на след, хотя и не совсем были в этом уверены. Смехотворная попытка, такая типичная для выпускников военной школы, сознание которых отравлено общением со студентами Юридического университета. Еще накануне рокового дня Альмайо присутствовал на заседании Государственного совета, в ходе которого начальник Генерального штаба показал ему на карте точное расположение сил мятежников и преданных правительству войск и дал слово, что маленький, затерявшийся где-то на юге гарнизон уже окружен и в двадцать четыре часа будет уничтожен. Две деревни были подвергнуты воздушной бомбардировке, но, похоже, повстанцы уже ушли оттуда, и авиация имела дело лишь с гражданским населением. Исход восстания не вызывал сомнений; но ликвидировать его необходимо было быстро, опередив американскую прессу, вмешательство которой в тот момент, когда Альмайо намеревался запросить новые кредиты, поставило бы Государственный департамент в сложное положение.
Навязать пресс-агентствам цензуру, не возбуждая подозрений и не признавшись в том, что в стране происходит, было весьма затруднительно; тогда Моралес ограничился тем, что организовал демонстрацию против американских «империалистов», и его люди, якобы «студенты», разбили телетайпы, разгромили помещения Информационного центра Соединенных Штатов и даже, как сообщила столичная пресса, «саботировали службу связи», дабы «выразить протест против очередных лживых измышлений, распространяемых империалистами янки». Таким образом иностранных корреспондентов обрекли на молчание, а проведенная операция в то же время позволила Альмайо закрыть университет и арестовать сотню студентов, представлявших собой главную опору оппозиции, – под предлогом, что они «угрожали представителям союзной державы».
Совершенно успокоенный, Альмайо вернулся к себе в резиденцию и мирно провел ночь с двумя девицами, доселе им не изведанными. На следующий день вечером он пригласил на ужин нескольких друзей и своего американского адвоката, приезжавшего проинформировать его о том, как развиваются его деловые предприятия в Штатах; в честь своих гостей он организовал частное представление нового спектакля, подготовленного в кабаре «Эль Сеньор».
Он с нетерпением ждал этого вечера: к жонглерам, акробатам, чревовещателям, магам – ко всем, кто одарен необычайным талантом и кажется неподвластным законам природы, – он питал настоящую страсть.
Но едва генерал лег в постель, как на улицах разразилась стрельба, а телефоны начали буквально разрываться от звона. Взбунтовалась полиция и сожгла своего шефа, предварительно его кастрировав. Специальные подразделения безопасности атаковали казармы полиции, где наткнулись на активное сопротивление; одновременно им пришлось бороться с сотнями внезапно возникших на крышах домов вооруженных студентов с черно-желтыми нарукавными повязками Фронта Освобождения. К трем часам ночи все расквартированные в столице полки сражались между собой: бронетанковые части перешли на сторону мятежников юга, тогда как пехота оставалась верной правительству. Возникла необходимость в бомбардировке улиц столицы, что передавало авиации все полномочия в решении вопроса об исходе борьбы – чрезвычайно опасная ситуация: если вероятность перехода на сторону коммунистически настроенных элементов командующего воздушными силами генерала Санта и была невелика, тем не менее, будучи большим умельцем по части вытаскивания каштанов из огня, он вполне мог провернуть операцию в свою пользу.
Но Альмайо удивляла и приводила в замешательство не взбунтовавшаяся армия: молодых, алчных, честолюбивых офицеров, не желающих больше терпеть мрака посредственной жизни, на которую их обрекали невысокие звания, там всегда хватало. Вполне естественно: армия для того и существует, чтобы захватывать власть, и если он поставил во главе ее самых верных своих друзей, то вовсе не потому, что доверял им, просто он знал, что они не способны сговориться между собой. Откровением для него стали не офицеры, не студенты, а маленький человек: крестьяне, торгующие на рынках, рабочие, martojados, «те, кому не на что рассчитывать» и кто ровным счетом ничего не выигрывал во всей этой истории. Почти безоружные – это он всегда держал под контролем, – они выступили против него: потрясая ножами, камнями и мачете или даже с голыми руками пошли на сохранявшие ему верность воинские подразделения, грудью защищая тех, кто с ружьями и пистолетами стоял за их спинами.
Настоящее безумие, не поддающееся никаким объяснениям: люди эти были его братьями по крови и всегда видели в нем, его «кадиллаках», его могуществе и жестокости воплощение всех своих чаяний. Он вернул им надежду, доказав, что такой же, как они, человек может иметь самых красивых женщин, самые большие дворцы, самые роскошные машины; он помог им жить. Нет, жилось им, конечно, не лучше, чем прежде, но благодаря ему им лучше мечталось: он открыл их мечтам дорогу в будущее. И тем не менее теперь эти сукины дети все, как один, восстали против него; его нисколько не удивляла их неблагодарность, но их гнев и решимость были недоступны его пониманию. В тот момент, когда его машина с трудом пробивалась к резиденции, он видел многотысячные ревущие толпы – люди шли, держась за руки, и пели. И хотя они действовали совершенно неорганизованно и абсолютно не способны были на согласованные действия, тем не менее против них необходимо было бросить подразделения сил безопасности, в результате чего некоторые пехотные части и авиация оказывались один на один с взбунтовавшейся полицией и танковыми полками.
Резиденция располагалась на склоне горы, на высоте трехсот метров над жилыми кварталами, в комнатах работали кондиционеры, окна были наглухо задраены, но все равно Альмайо сквозь треск пулеметных очередей ясно слышал то нарастающий, то затихающий гул, похожий на шум разбушевавшегося моря: глас народа. Он привык воспринимать его лишь как праздничную толпу в свете вспышек фейерверка, восторженно вопящую от веселого треска петард под зажигательную музыку macumbas, в шипении красных, зеленых и желтых – цвета революции – ракет. Ясно как день: с этими собаками он был слишком благодушен; ведь знал же, что они жестоки, неблагодарны и не прощают ни малейшего проявления слабости; никак нельзя сказать, что он недооценивал их. Просто всегда считал, что пользуется популярностью.
Ведь на протяжении веков они поклонялись лишь кровавым и безжалостным богам, и он думал, что с их стороны ему ничего не грозит, ибо в глазах народа он был воплощением самой древней его мечты: мечты об ужасающем могуществе. Наверное, они пришли в ярость оттого, что почувствовали себя обманутыми, поскольку его нынешние неприятности, с их точки зрения, были доказательством того, что не покровительствует ему никакая сверхъестественная сила. Вот они и впали в развеселое настроение, в кровожадном исступлении намереваясь заставить его дорого заплатить за свою попранную мечту. Он всего лишь один из них. А таких вещей не прощают.