Было еще одно обстоятельство, благодаря которому Элеонора и мистер Корбет периодически встречались. Дело в том, что мистер Несс и мистер Уилкинс выписывали одну на двоих газету «Таймс», и Элеонора обязалась регулярно забирать прочитанный свежий номер у отца и доставлять его священнику. Ее отец не спешил расстаться с газетой. И прежде, до появления мистера Корбета, это никого не беспокоило: мистер Несс тоже никуда не спешил. Но его ученик очень живо интересовался всеми текущими событиями и особенно откликами на них, поэтому любая задержка раздражала его. Сгорая от нетерпения, он сам пускался в путь и нередко на полдороге к дому мистера Уилкинса встречал запыхавшуюся, полную раскаяния Элеонору. «Ах, мистер Корбет, простите! Папá только сейчас отдал мне ее», – говорила она, протягивая газету. Поначалу он принимал ее извинения не слишком любезно. Спустя некоторое время снизошел до того, чтобы обронить: «Не имеет значения». А потом повадился провожать ее до дому – всякий раз требовалось дать ей совет по важной проблеме, связанной с ее садом в целом или с каким-то растением в частности, недаром его мать и сестры были первостатейными садоводами, да и сам он отрекомендовался «знатным врачевателем хворых растений».
За все время их знакомства звук его голоса или его приближающихся шагов ни разу не вызвал и тени румянца на ее щеках, не заставил ее сердце биться хоть чуточку сильнее, ничего сравнимого с ее нервической реакцией на малейший признак отцовского недовольства ею. Постепенно она совсем освоилась с мистером Корбетом, привыкла к его советам, к его мимолетным проявлениям участия, к его подчеркнуто снисходительному вниманию. Чем еще одарил ее мистер Корбет? Еще он больше, чем все остальные вместе взятые, побуждал ее искать в себе недостатки. Как ни странно, Элеонора была благодарна ему за это: не испорченная самомнением девушка искренне хотела стать лучше. С ее молчаливого согласия молодой человек получил право влиять на нее и, разумеется, воспользовался им, упиваясь собственным превосходством. До поры до времени они были добрыми друзьями, и только.
Пока что я рассказывала о мистере Уилкинсе в разрезе его отношений с дочерью. Но его история далеко этим не исчерпывается. После смерти жены он на год или два отдалился от общества, притом намного более решительно и бескомпромиссно, чем другие молодые вдовцы. Тогда-то, в пору своего добровольного затворничества, он на всю оставшуюся жизнь завладел сердцем дочери.
Когда же он вновь начал выходить в свет, внимательный наблюдатель, если бы таковой сыскался, несомненно отметил бы, какое благотворное влияние оказывали на него в прежние времена покойный отец и покойная жена, при всем несходстве их характеров; как само их присутствие держало его в узде. Не то чтобы он пустился во все тяжкие, однако явно предпочитал удовольствие делу, от чего и мистер Уилкинс, и Летиция постарались бы его предостеречь, мягко указав на необходимость больше времени проводить в конторе. Если раньше он лишь от случая к случаю потакал своей страсти к охоте и прочим забавам на свежем воздухе, то теперь это вошло у него в привычку – с поправкой на время года и погодные условия. Однажды он на пару с одним из Холстеров арендовал охотничий домик с угодьями в Шотландии, убедив себя, что бодрящий северный воздух полезен для Элеоноры. Но на следующий год он арендовал другое место, на сей раз с малознакомым компаньоном, несмотря на то что тамошний дом был непригоден для девочки с ее няньками и прислугой. Мистер Уилкинс быстро нашел себе оправдание: длительные отлучки можно компенсировать короткими, но частыми наездами в Хэмли. Но часто ездить туда-сюда слишком накладно, и в итоге он раз за разом оказывался недосягаем, когда важные дела требовали его немедленного участия. Вскоре прошел слух, что в Хэмли объявился новый поверенный, которому покровительствуют две влиятельные семьи, привыкшие некогда во всем полагаться на Уилкинса-отца и разочарованные легкомыслием Уилкинса-сына. Сэр Фрэнк Холстер забил тревогу: послал за родственником, рассказал ему, что происходит, и, не особенно стесняясь в выражениях, осудил его безрассудный образ жизни. Относительно безрассудства он был прав, конечно, и втайне мистер Уилкинс готов был согласиться с ним. Но когда сэр Фрэнк, все больше распаляясь, заявил, будто бы Эдварду не по чину разъезжать по охотам, перенимать замашки и забавы аристократов – всяк сверчок знай свой шесток! – тот не выдержал и вспылил. Кто-кто, а он-то знал, что сэр Фрэнк по уши в долгах, тогда как его собственный отец оставил ему в наследство круглую сумму, и без обиняков высказался на сей счет. Сэр Фрэнк ему этого не простил. На том прервалась всякая связь между поместьем Холстер-Корт и усадьбой Форд-Бэнк, как мистер Эдвард Уилкинс окрестил отчий дом после своего заграничного вояжа.
Это объяснение на повышенных тонах, помимо одного прямого следствия – ссоры, имело еще два других. Во-первых, мистер Уилкинс дал объявление о том, что ему требуется надежный помощник для ведения дел под его непосредственным началом; во-вторых, обратился в Геральдическую коллегию с вопросом, не принадлежит ли он к роду Уилкинсов из Южного Уэльса – к тем самым Уилкинсам, которым в недавнее время было возвращено их древнее имя де Уинтон.
Оба запроса не остались без ответа. Одна из ведущих лондонских юридических фирм рекомендовала ему воспользоваться услугами очень знающего, опытного, немолодого стряпчего, и тот немедленно получил приглашение прибыть в Хэмли и приступить к работе на своих условиях, каковые выразились в весьма значительной сумме жалованья. Впрочем, мистер Уилкинс, по его словам, готов был платить любые деньги, лишь бы снять с себя груз ответственности, который вечно давит на поверенного, – уж такая профессия! На это злые языки ехидно замечали, что прежде чувство ответственности его не слишком обременяло: достаточно вспомнить его шотландские каникулы, а в перерывах – разнообразные светские развлечения. Во времена его отца (добавляли они) все было иначе!
В Геральдической коллегии не исключали возможности установить его родство с упомянутыми Уилкинсами из Южного Уэльса, но предупредили, что наведение справок и документальное обоснование – дело небыстрое и затратное. Бесспорно, в стране есть множество мест, где никто не стал бы оспаривать право человека, претендующего на принадлежность к тому или иному роду, даже если этот человек предполагает воспользоваться соответствующим фамильным гербом. Однако в графстве N. ситуация прямо противоположная. По части генеалогии и геральдики там все проявляют большую бдительность и любое посягательство на имя или родословную воспринимают как смертный грех, едва ли не злейший, нежели преступление против Десяти заповедей. Кое-кто может даже усомниться в решении коллегии и попытаться опротестовать его в суде. Пусть так, рассудил мистер Уилкинс: если коллегия вынесет решение в его пользу, с него этого будет довольно. В своем ответном письме он написал, что понимает необходимость значительных трат на проведение разысканий и тем не менее просит коллегию незамедлительно приступить к ним.
Еще до конца года он отправился в Лондон и заказал у каретника модный брогам (чтобы Элеонора могла выезжать в дождливую погоду, как он объяснил; но, поскольку в закрытом экипаже ей всегда делалось дурно, мистер Уилкинс больше сам ездил в нем по приемам) с гербом Уилкинсов – де Уинтон на боковых панелях и конской упряжи. Раньше он во всех случаях прекрасно обходился дог-картом, сменившим старенькую отцовскую двуколку.
Глядя на его нелепые потуги, местные сквайры, его клиенты, только смеялись над ним и определенно не стали относиться к нему с бóльшим уважением.
Мистер Данстер, тот самый нанятый им помощник, вел себя скромно и вид имел вполне респектабельный. Никто не назвал бы его джентльменом, но и не упрекнул бы в вульгарности. На его маловыразительном лице словно застыло одно постоянное выражение – напряженной сосредоточенности на предмете его дум, каков бы ни был сей предмет; выражение, которое одинаково пристало как юристу, так и доктору: чрезвычайно удачное выражение лица для представителей обеих этих профессий. Иногда его глубоко посаженные глаза внезапно озарялись вспышкой мысли, но тотчас же и гасли, словно повинуясь внутреннему запрету, и на лицо вновь возвращалось привычное бесстрастно-задумчивое выражение. Приступив к своим новым обязанностям, он безропотно принялся наводить порядок в бумагах, а после и в делах, стоявших за этими бумагами, – методичный порядок, какого не было в конторе со смерти мистера Уилкинса-старшего. Пунктуальный до доли секунды, мистер Данстер в первое же свое рабочее утро с недовольным удивлением встретил младших клерков, гурьбой ввалившихся в контору на полчаса позже установленного времени, и надо сказать, его взгляд оказался много действеннее слов иных начальников. С того дня подчиненные являлись на пять минут раньше положенного часа, однако Данстер всегда был на месте прежде них. Мистер Уилкинс и сам невольно поеживался от педантичности и пунктуальности своего помощника. Приподнятая бровь и неприметное подергивание губ мистера Данстера, докладывавшего ему о прискорбном беспорядке в делах, задевали его сильнее, чем любое открытое порицание: второе он преспокойно отмел бы, на лету придумав какое-нибудь объяснение. Так в душе мистера Уилкинса поселилась тайная, с оттенком почтительного страха неприязнь к мистеру Данстеру. Он, безусловно, уважал его, высоко ценил – и на дух не выносил. В последние годы мистер Уилкинс все чаще шел на поводу у своих чувств и все реже прислушивался к доводам рассудка. И теперь он не столько подавлял, сколько растравлял в себе необъяснимое отвращение к размеренной интонации скрипучего голоса мистера Данстера, к его провинциальной, резавшей слух манере гнусавить. Особенно невзлюбил мистер Уилкинс бутылочно-зеленый сюртук стряпчего, который тот привез с собой в Хэмли, и с каким-то детским злорадством наблюдал, как ненавистная деталь гардероба постепенно ветшает. Со временем обнаружилось, что мистер Данстер питает странное – извращенное с точки зрения хорошего вкуса – пристрастие к этому отвратительному цвету: все свое верхнее платье, как для выхода, так и для службы, он шил из ткани точно такого оттенка зеленого. Сие открытие отнюдь не умерило глухого раздражения мистера Уилкинса. Но хуже всего было сознавать, что мистер Данстер – и впрямь бесценное приобретение, «чистое сокровище», как отзывался о нем тот же мистер Уилкинс в мужской компании после обеда. И по мере того как он все больше убеждался в незаменимости Данстера – без которого сам был теперь как без рук, – его инстинктивная неприязнь переросла в ненависть к этому «сокровищу».
Клиенты мистера Уилкинса подхватили его слова: со всех сторон только и слышалось, что мистер Данстер – бесценная находка для конторы, подлинное сокровище, что без него все пропало бы. Никто с таким упорством не пекся об их интересах, даже мистер Уилкинс-старший. Какая ясная голова, какое знание закона, какой усердный, честный малый – и всегда на посту, как часовой! Ни его скрипучего голоса, ни тягучего выговора, ни бутылочно-зеленого сюртука никто не замечал; а если и замечал, то относился к этому намного благодушнее, чем к мотовству Уилкинса, к его баснословно дорогим винам и лошадям, к его безумной затее доказать родство с пресловутыми Уилкинсами из Уэльса, к его новомодному брогаму, решительно непригодному для проселочных дорог и грубых булыжных мостовых – в такой повозке и убиться недолго!
Все эти пересуды не достигали ушей Элеоноры и не омрачали ее жизни. Горячо любимый отец по-прежнему стоял для нее выше всех: милый, добрый, порядочный, обворожительный в разговоре, безупречно воспитанный, осведомленный обо всем на свете – словом, само совершенство! Элеонора обладала счастливым и здоровым свойством видеть в каждом его лучшую сторону. Она искренне любила мисс Монро и всех домашних слуг, особенно Диксона, старшего кучера. В детстве он и ее отец вместе играли, и естественная свобода в их общении, зародившись в ту далекую пору, впоследствии до конца не исчезла, несмотря на то что Диксон глубоко чтил хозяина и восхищался им. Славный человек и преданный слуга, Диксон был настолько же по сердцу мистеру Уилкинсу, насколько Данстер был ему противен. Пользуясь привилегией фаворита, Диксон мог позволить себе такие высказывания, какие в устах другого слуги звучали бы дерзостью.
Только ему Элеонора поверяла свои девичьи планы и помыслы – все то, о чем не смела говорить с мистером Корбетом, который после отца и Диксона был ее лучшим другом. Мистер Корбет не одобрял доверительных отношений Элеоноры и Диксона. Раз или два он исподволь дал ей понять, что, по его мнению, фамильярность со слугами ни к чему хорошему не ведет: не стоит вести доверительные беседы с тем, кто принадлежит к совершенно иному классу, как Диксон. Но она не привыкла к намекам – прежде все говорили с ней прямо, и в конце концов мистеру Корбету пришлось высказаться без околичностей. Тогда-то он впервые узнал, что Элеонора может рассердиться. Однако она была слишком юна и неопытна, не научилась еще подбирать для своих чувств нужные слова, поэтому ее речь представляла собой череду оборванных фраз и восклицаний: «Как вам не стыдно! Славный, милый Диксон! Да он ничуть не хуже любого благородного джентльмена! Честный, преданный, добрый… Я намного больше люблю его, чем вас, мистер Корбет, и я буду, буду вести с ним беседы!» Она разрыдалась и выбежала вон, даже не простившись с ним, хотя знала, что не скоро увидит его: наутро он уезжал – сперва в отцовский дом, а оттуда в Кембридж.
Молодой человек не ожидал, что его добрый совет может привести к столь непредвиденному результату, – совет, который он почитал своим долгом дать выросшей без матери девушке, ибо кто наставит ее, кто привьет ей приличия? Его-то сестры сызмальства впитывали благопристойность из всей атмосферы своего дома и воспитания! Он покидал Хэмли расстроенный и недовольный. Когда наутро после размолвки Элеонора обнаружила, что он таки уехал – уехал, не заглянув в Форд-Бэнк проверить, не раскаялась ли она за свою вспышку, уехал, не сказав и не услышав ни слова на прощание, – она заперлась в своей комнате и залилась слезами. Никогда еще ей не было так горько – она и кляла себя, и оплакивала свою утрату. По счастью, в тот день ее отец проводил вечер в гостях, иначе он непременно стал бы допытываться, какая беда приключилась с его ненаглядной девочкой, и ей пришлось бы объяснять ему то, чего нельзя объяснить. В его отсутствие все было проще. Когда в классную подали чай, Элеонора села спиной к свету, и как только мисс Монро занялась изучением испанского языка, выскользнула в сад, чтобы вновь оплакать свою несдержанность и отъезд мистера Корбета. Но августовский вечер был так тих и ласков, что ее бурное горе казалось неуместным, словно сама природа велела ей, как и всем прочим юным созданиям, уняться и остыть, ибо настал час покоя и небеса притушили свет.
Позади дома был разбит цветник, окруженный большим, ничем не засаженным участком, который никогда не зарастал ни кустарником, ни мелколесьем, но представлял собой широко раскинувшийся ковер зеленой луговой травы с единственной купой могучих старых деревьев. Их узловатые корни выступали из земли, а по осени скрывались под слоем опавших листьев, таким толстым, что весной земля под деревьями напоминала неряшливую кучу перегноя, которую забыли разровнять. Это впечатление скрадывалось множеством подснежников – нигде они не цвели так обильно, как здесь с приходом весны.
Элеонора облюбовала корни старых деревьев для своих детских игр: в одной ложбинке между корнями разместилась кукольная кухня, в другой – гостиная и так далее. Мистер Корбет не оценил ее изобретательности, окинув кукольный интерьер весьма презрительным взглядом. А вот Диксон с удовольствием участвовал в ее игре и без конца что-то придумывал, словно ему было не сорок лет от роду, а самое большее шесть. В тот вечер Элеонора по привычке наведалась в любимый уголок и увидела, что в гостиной ее «мисс Долли» появилась новая коллекция предметов из еловых шишек, чудесно вписавшихся в обстановку. Она сразу поняла, чьих это рук дело, и кинулась на поиски Диксона, чтобы поблагодарить его.
– Чем опечалена моя красавица? – спросил Диксон, едва завершился приятный ритуал горячих изъявлений благодарности с обеих сторон и он внимательно взглянул на ее заплаканное личико.
– Ах, не знаю, право, пустяки! – покраснев, сказала она.
Диксон промолчал и пару минут терпеливо слушал ее быстрый сбивчивый щебет, которым она пыталась отвлечь его внимание, но после вернулся к своему вопросу:
– Может быть, я сумею помочь беде?