12 правил жизни: противоядие от хаоса

22
18
20
22
24
26
28
30

И для Ницше, и для Достоевского свобода — даже простая возможность действовать — требует ограничения. Поэтому оба они признавали витальную необходимость церковной догмы. Личность необходимо ограничивать, формировать, даже приближать к разрушению с помощью ограничивающей, последовательной дисциплинарной структуры, прежде чем она сможет действовать свободно и компетентно.

Достоевский со своей великой щедростью духа наделял церковь при всей ее возможной испорченности определенной частицей милосердия, определенным прагматизмом. Он признавал, что дух Христа, Логос, порождающий мир, исторически смог и еще сможет обрести успокоение и даже суверенитет в этой догматической структуре.

Если отец должным образом дисциплинирует своего сына, он определенно вмешивается в его свободу, в первую очередь здесь и сейчас. Он ограничивает добровольное выражение Бытия своего сына, принуждая его занять место в качестве социализированного члена мира. Такой отец требует, чтобы весь детский потенциал сына направлялся по одному пути. Ограничивая своего ребенка таким образом, он может восприниматься как деструктивная сила, заменяющая чудесную множественность детства одной узкой действительностью. Но если отец не предпримет таких действий, он попросту позволит своему сыну быть, как Питер Пэн, вечный мальчик, король потерянных мальчиков, правитель несуществующей страны Нетландии. Это морально неприемлемая альтернатива.

Догма церкви была подорвана духом истины, который сама же Церковь интенсивно развивала. Кульминацией этого подрыва стала смерть Бога. Но догматичная структура церкви была необходимой дисциплинарной структурой. Долгий период несвободы — приверженности своеобразной интерпретационной структуре — необходим для развития свободного разума. Христианская догма обеспечила эту несвободу. Но догма умерла, по крайней мере в западном разуме. Она погибла вместе с Богом. Но (и это главная проблема) то, что появилось из ее трупа, еще более мертво. Это то, что никогда не было живым, даже в прошлом, — нигилизм, а также не менее опасная подверженность новым, тоталитарным, утопичным идеям. Именно после смерти Бога начались великие коллективные ужасы коммунизма и фашизма, и Достоевский с Ницше оба их предсказали. Ницше со своей стороны утверждал, что людям придется изобретать собственные ценности вследствие смерти Бога. Но это как раз та часть его мышления, которая с психологической точки зрения кажется самой слабой: мы не можем изобретать свои собственные ценности, потому что не можем просто навязать своей душе то, во что верим. Это было великим открытием Карла Юнга, совершенным во многом благодаря его интенсивному изучению проблем, поставленных Ницше.

Мы бунтуем против своей собственной тоталитарности так же, как против чужой. Я попросту не могу приказать себе действовать, и вы тоже не можете. «Я прекращу прокрастиниро-вать», — говорю я, но не прекращаю. «Я буду правильно питаться», — говорю я, но ничего не меняется. «Я перестану дебоширить в пьяном виде», — говорю я и не перестаю. Я не могу просто перевоплотиться в образ, созданный моим разумом, особенно если этим разумом владеет идеология. У меня есть натура, и у вас она есть, и у всех нас. Мы должны открыть эту натуру, бороться с ней, прежде чем установить мир с самими собой. Кто мы на самом деле? Кем на самом деле можем стать, зная, кто мы на самом деле есть? Мы должны добраться до самой сути, прежде чем сможем честно ответить на эти вопросы.

Сомнения, пришедшие на смену простому нигилизму

За триста лет до Ницше великий французский философ Рене Декарт решился на интеллектуальную миссию — принимать свои сомнения всерьез, все сломать, чтобы добраться до самой сути — посмотреть, сможет ли он найти или сформулировать хотя бы одно суждение, непроницаемое для его собственного скептицизма. Он искал краеугольный камень, на котором можно было бы выстроить достойное Бытие. Декарт нашел его, как сам он считал, в «я», которое думает, «я», которое знает. Как гласит его известная фраза: Cogito ergo sum («Я мыслю, следовательно, я существую»). Но это «я» было сформулировано еще задолго до него.

Тысячи лет назад знающее «я» было всевидящим оком Гора, великого египетского бога-сына и бога-солнца, который обновил государство, сначала участвуя, а затем борясь с его неизбежным разложением. Еще раньше был бог-создатель Мардук из Месопотамии, чьи глаза окружали голову; он произносил слова, означавшие чудо рождения мира. В христианскую эпоху «я» превратилось в Логос, Слово, которое в начале всех времен произносит Бог и тем самым привносит порядок в Бытие. Можно сказать, что Декарт просто секуляризировал Логос, превратив его в «то, что осознает и думает». Это, грубо говоря, современное «я». Но что именно оно собой представляет? Мы можем до определенного уровня понять его ужасы, если сами того хотим, но его добродетели определить гораздо сложнее.

«Я» — великий актер зла, который вышел на сцену Бытия одновременно в облике нациста и сталиниста, который создал Аушвиц, Бухенвальд, Дахау и множество советских лагерей. И все это необходимо рассматривать с предельной серьезностью. Но какова его обратная сторона? Что за добро является необходимым двойником этого зла, ставшим более материальным и понятным благодаря самому существованию зла?

Здесь мы можем со всей уверенностью и четкостью заявить, что даже рациональный интеллект, столь любимый теми, кто презирает традиционную мудрость, — это нечто как минимум очень близкое и родственное архетипичному умирающему и вечно воскресающему богу, вечному спасителю человечества, самому Логосу. Философ науки Карл Поппер, определенно не бывший мистиком, считал это логическим продолжением дарвиновского процесса. Создание, которое не может думать, должно просто воплощать свое Бытие. Оно может только проявить свою природу конкретно здесь и сейчас. Если оно не сможет показать в своем поведении то, чего от него требует окружение, оно просто умрет. Но для человека это не так. Мы можем создавать абстрактные репрезентации потенциальных способов Бытия. Мы можем создать идею в театре своего воображения. Мы можем опробовать ее супротив других идей, идей других людей, супротив самого мира. Если она не подойдет, мы можем ее отпустить. Согласно формулировке Поппера, мы можем позволить нашим идеям умереть ради нашей собственной пользы147. Тогда, и это главное, создатель этих идей сможет продолжать свой путь, не прерванный ошибками. Вера в ту нашу часть, что продолжается сквозь эти смерти, является предпосылкой к мышлению как таковому.

Идея — не то же самое, что факт. Факт — это нечто, что умерло в себе и само по себе. У него нет сознания, нет воли к власти, нет мотивации, нет действия. Мертвых фактов миллиарды. Интернет — это кладбище мертвых фактов. Но идея, которая властвует над человеком, жива. Она хочет выразить себя, жить в мире. Вот почему специалисты по глубинной психологии, в первую очередь Фрейд и Юнг, настаивали на том, что человеческая психика — это поле битвы идей.

У идеи есть цель. Она чего-то хочет. Она создает структуру ценностей. Идея верит, что то, к чему она стремится, лучше, чем то, что у нее есть сейчас. Она упрощает мир до того, что помогает или мешает ее реализации, и упрощает все остальное до иррелевантности. Идея очерчивает фигуру. Идея — это личность, а не факт. Когда она проявляет себя внутри личности, она весьма склонна сделать из этой личности свой аватар: принудить личность выразить ее. Иногда этот импульс, это овладение, может быть настолько сильным, что человек скорее умрет сам, чем позволит погибнуть идее. В общем и целом, это плохое решение, учитывая, что зачастую сама идея должна умереть, а человек может перестать быть ее аватаром, изменить свой путь и продолжить идти. Если использовать драматичную концептуализацию наших предков, наиболее фундаментальные убеждения должны умереть — должны быть принесены в жертву, — когда отношения с Богом прерваны, например, когда чрезмерное, невыносимое страдание указывает на необходимость перемен. Это не говоря о том, что будущее можно сделать лучше, если принести надлежащие жертвы в настоящем. Ни одно другое животное до этого не додумалось, да и нам потребовались на это сотни тысяч лет. Понадобились еще целые эры наблюдений и поклонения героям, а затем тысячелетия исследований, чтобы идея выкристаллизовалась в историю. Затем потребовались дополнительные огромные временные отрезки, чтобы оценить эту историю, принять ее, чтобы теперь мы просто могли сказать: «Если вы дисциплинированны и в вашем приоритете в первую очередь будущее, а затем настоящее, вы можете изменить структуру реальности в свою пользу».

Но как это лучше сделать?

В 1984 году я начал тот же путь, что и Декарт. В то время я не знал, что это тот же путь, и я не претендую, что сам сродни Декарту, которого по праву называют одним из величайших философов всех времен. Но я действительно мучился от сомнений. Я перерос поверхностное христианство своей юности, когда смог понять основы теории Дарвина. После этого я не мог отличить базовые элементы христианской веры от принятия желаемого за действительное. Социализм, который вскоре стал меня привлекать в качестве альтернативы, оказался столь же иллюзорным. Со временем я стал понимать, благодаря великому Джорджу Оруэллу, что во многом такое мышление находило мотивацию в ненависти к богатым, а не в настоящем уважении к бедным. К тому же социалисты в действительности были в большей степени капиталистами, чем сами капиталисты. Они так же сильно верили в деньги. Они просто думали, что если бы деньги были у других людей, проблемы, мучающие человечество, исчезли бы. Но это попросту неправда. Существует множество проблем, которые деньги не решают, и проблем, которые деньги только усугубляют. Богатые люди все равно разводятся, отдаляются от детей, страдают от экзистенциального страха, болеют раком и деменцией и умирают в одиночестве, без любви. Освобождаясь от проклятья денежной зависимости, богачи спускают состояния в неистовстве наркотиков и пьянства. И скука тяжким грузом лежит на людях, которым нечего делать.

В то же время меня мучил сам факт холодной войны. Я был ею одержим. Она снилась мне в кошмарах, уводила в пустыню, в долгую ночь человеческой души. Я не мог понять, как так могло произойти, что две крупнейшие мировые фракции стремились к гарантированному взаимному уничтожению. Были ли они в равной степени деспотичны и коррумпированы? Зависело ли все просто от точки зрения? Были ли все структуры ценностей просто облачением власти? Или просто все сошли с ума?

Что на самом деле случилось в XX веке? Как так вышло, что сотни миллионов должны были погибнуть, став жертвой новых догм и идеологий? Как могло получиться, что мы обнаружили нечто худшее, гораздо худшее, чем аристократия и испорченные религиозные верования, которые коммунизм и фашизм так рационально стремились вытеснить? Насколько я могу судить, никто не ответил на эти вопросы. Подобно Декарту, я мучился сомнениями. Я искал чего-то — чего угодно, — что мог бы считать неоспоримым. Я хотел найти скалу, на которой можно построить дом. Сомнение подталкивало меня к этому.

Однажды я прочитал об одной особенно жестокой практике, существовавшей в Аушвице. Охранник принуждал узника нести пятидесятикилограммовый мешок с мокрой солью из одного конца большого участка в другой и обратно. Arbeit machtfrei, гласила надпись над входом в лагерь. «Работа освобождает». А свободой была смерть. Перетаскивание соли было бесполезным мучением. Это было произведение искусства злости. Это позволило мне увериться в том, что некоторые действия неверны.

Александр Солженицын ясно и глубоко писал об ужасах XX столетия, о десятках миллионов человек, лишенных работы, семьи, личности и жизни. В своей книге «Архипелаг ГУЛАГ», во второй части второго тома, он писал о Нюрнбергском процессе, который считался самым значимым событием XX века. Заключение этого суда? Некоторые действия настолько ужасны по своей сути, что противоречат истинной природе человеческого Бытия. Это глубоко верно, верно для разных культур, разных времен и географических координат. Это злые действия. Нет никакого оправдания для участия в них. Дегуманизировать своего собрата, низвести его до статуса паразита, мучить и убивать без учета личной невиновности или вины, создавать художественную форму боли — неправильно.

В чем я не могу сомневаться? В реальности страдания. С ним невозможно поспорить. Нигилисты не могут подорвать его скептицизмом. Тоталитаристы не могут его изгнать. Циники не могут ускользнуть от его реальности. Страдание подлинно, и искусно причинять другому страдание ради страдания неправильно. Это стало краеугольным камнем моих убеждений. Блуждая сквозь низшие проявления человеческой мысли и действия, понимая собственную способность действовать как охранник-нацист, начальник советского лагеря или мучитель детей в подземелье, я понял, что значит «принять на себя грехи мира». У любого человеческого существа есть огромная способность ко злу. Каждое человеческое существо априори понимает если не что такое «хорошо», то хотя бы что «не хорошо». А если есть что-то, что не хорошо, значит есть и что-то, что хорошо. Если худший грех — мучить других просто ради того страдания, которое они испытывают, значит, добро — это нечто диаметрально противоположное. Добро — это то, что не дает такому произойти.

Смысл как наивысшее благо