Пепел Клааса

22
18
20
22
24
26
28
30

Вестник чистого устремления, он позовёт в абсолютную бесцельность, и не станет отрицать истину ради истины. Он не одарит её сомнением, не унизит выстраданное «не» утверждением чего бы то ни было, не обесценит вопрошание ответом. Начикет превратится в зов.

Его появление уничтожит всё — даже пустоту и небытие. Никто не сумеет понять происходящего, но всех вдруг охватит желание следовать за ним, и именно потому следовать, что он никуда не поведёт. Каждый возжаждет поверить ему, лишающему веры в идолов. Отныне их спасение будет состоять в добровольной погибели, которой они отдадутся с бесстрашием освобождения.

Великое Заклятие будет сломлено, так и не успев состояться. Омар встанет, за ним последуют остальные мудрецы, вознеся к Начикету глаза и руки: 3332 лиловых луча взметнутся к его зыбкому силуэту, парящему последи Зала. Ярче всех воспылает луч Александра, сына Паисия.

Шестое проведение

Первый голос

Едва ли где-нибудь ещё обдавало Клааса таким разнообразием паранормальных лиц, как на провинциальных концертах органной музыки. Вот и сегодня, даже антропоморфный пограничник в пропитанном одеколоном камуфляже на российско-абхазском рубеже показался ему более реальной фигурой, чем экзальтированные дамы и нарочито корпулентные мужи, заполняющие собой пицундский храм в предвкушении собственного эстетического суждения о прослушанном. Клаас не сумел бы сказать наверняка, какие общественные сдвиги ввергли эту публику в концертные залы. Очевидно, те же, что преобразили народ в электорат, шлягер в хит, а кегельбан в боулинг. Остаточное музыкальное образование в сочетании с советским вузом и постсоветским сетевым маркетингом благополучно перелицевало филистера в хедлайнера, завершив формирование новой русской полуинтеллигенции.

В этой толпе нет-нет да и мелькнёт безупречно окученная, надушенная голова лет тридцати, гордо проплывающая по рядам, раскачивающаяся в такт общественному вниманию как поплавок на волнах. Моложавого вида ценитель искусства всегда призывно жаждет почитания. Если бы у него водились деньги или он обладал хваткой менеджера, то добивался бы признания в элитах, спекулируя дериватами на рынке ценных бумаг или обеспечивая профицит бюджета в правительстве. Но ему выпало родиться в полуинтеллигентском гетто и унаследовать ремесло отцов и дедов. Что делать? Приходится поднимать самооценку в узком кругу себе подобных, проявляя самоотречение, порой даже героизм, во имя высокого. Возможно, он даже окончил консерваторию и начал сочинять. Всем видом своим он говорит: «Да, здравствуйте, это я — композитор, интеллигент, творец практически. Посмотрите на меня, как музыкально я раскланиваюсь, как контрапунктически ступаю. Мы с Вагнером, ах что там с Вагнером, мы с Хендемитом и Штокхаузеном… Мы пишем современную музыку. Я, я пишу. Я.»

Не подлежит сомнению, что музыка эта сработана безупречно, с соблюдением всей накопленной веками рецептуры, она сложна как известная науке вселенная и всё же чужда всякой чрезмерности. Её дизайн целиком соответствует функциональной составляющей. В ней наличествует всё необходимое и нет ничего лишнего — это поистине эргономичная музыка: никаких упрощений, уступок примитивному вкусу и в то же время отсутствие вычурности, старомодной лиричности. Музыка — Mercedes, музыка — Mitsubishi, музыка — Apple. Агрегатные узлы подогнаны столь идеально, что критика просто невозможна, поскольку в созвучиях предусмотрено всё. Такую музыку нельзя ни улучшить, ни опровергнуть, но можно только потреблять или не потреблять. И она величественно допускает непотребление себя, будучи вполне либеральной. При всём том, она крайне строга и может прозвучать как окрик всякому увлекающемуся.

Лишь в одном сочинении композитор позволил себе. Он вышел, нет — выплеснулся, за рамки функциональности. Наверняка был повод: страстный роман, незаконное рождение, закономерная смерть, да мало ли чего. Но буря улеглась, и более случайных, ненужных произведений он не сочиняет. Музыка вновь заработала безупречным шеснадцатициллиндровым двигателем, самореализуясь и самореализуя слушателя.

Сегодня моложавый композитор, да и вся масса ценителей, эпицентром которой он пытается сделаться, особо неприятно поражает Клааса. Происходит это отчасти из-за вконец расстроенных нервов. Но дело не только в повышенной раздражительности, которую Клаас, кстати, вполне осознаёт. Он чувствует присутствие в зале кого-то, кто безо всякой нарочитости представляет собой незримую, но при этом совершенно явственную противоположность собравшейся на концерт публике, эпицентр иного, рассеянного во времени и пространстве сообщества. Клаас перебирает лица в поисках незнакомца, и тут на глаза ему попадается человек, которого музыка Букстехуде способна повергнуть в смиренный трепет. Такого пришельца нельзя не заметить, как бы он не прятался от посторонних взглядов. Вот он, сидит, понурив голову, не смея поднять глаз, ибо чувствует всем существом своим нечто похожее на раскаяние — глубокое и торжественное. Орга́н пробуждает в нём то подлинно человеческое, что одно только и способно, будучи извлечено из под завалов повседневности, слиться с Запредельным. Он не станет жалеть себя, но захочет оплакать собственную приземлённость и, более всего прочего, проникнется желанием благо-дарить.

Он во втором ряду: сухощавый, с правильными чертами и длинными до плеч седыми волосами. Родственная душа, Клаас поддаётся музыке, закрывает глаза, его подхватывает огромное крыло, сотканное из звука, насыщенного и нежного, и несёт над шеренгами человечьих голов и органных труб. Купол расступается, лики на фресках оживают. Эдик пристально всматривается в неземной красоты глаза святых, исполненные благосклонной тайны. Новый порыв звука, вздымающегося кристальной волной, влечёт его выше, оставляя далеко внизу крестообразный храм и жмущиеся к нему домишки. Совсем рядом в унисон кружатся чайки, вскоре исчезают и они, и вот нет более ничего, кроме объятого звёздами живого и трепетного тела Земли, плывущего в будущее по незримым траекториям. Шествие столь торжественно и уверенно, что любая тревога, если бы она и могла долететь сюда, вызвала бы улыбку. Музыка охватывает вселенную радостным заревом, и каждая звезда отзывается в ней сияющим многоголосьем. Клаас вспоминает монаха с крестом, старомодного как правда.

«Любовь из них большее», — возвещает вселенная. Любовь. Крестная Любовь. Многоликая словно само страдание, которым приходит она. Внятная тем лишь, кто вынужден безотрывно взирать на истерзанное человеческое тело. Тело Клары. И тело Того, Кого Эдик никогда не видел, кроме как на картинах и в скульптуре, в Кого можно не верить, но не любить Которого более невозможно.

«Любовь из них большее». Появятся новые науки и новое неверие, иные философии заполнят умы, новые культы потеснят прежние религии. Люди будут искать, спорить и доказывать, как искали, спорили и доказывали от начала времени, но разве это может хоть что-нибудь прибавить, хоть что-нибудь изменить во вселенной после того, как Он навеки сочетался с унижением, слабостью и болью? «Я ненавижу тебя!» — истошно кричал Клаас, задыхаясь бессильной яростью в своей однокомнатной квартире. «Я люблю тебя», — шептал он умирающей Кларе. И крик его был извечным вопросом человека берущего, и шепот его — извечным ответом человека отдающего, слабым отголоском великого: «Совершилось!»

Орга́н смолкает. Публика расходиться. Клаас воображает, как встаёт и идёт к выходу, смотря поверх голов, стараясь не встретиться лишний раз с чужим взглядом. Жизнь потечёт как прежде, но… В душе его прямо сейчас, в эту самую секунду, зарождается некое «но». Нет, конечно он не собирается раздать имущество нуждающимся и отправиться по миру проповедовать альтруизм, он даже не откажет себе в удовольствии обложить матом наглого водилу на трассе, но… Эдик ещё не может понять, что это за «но», которое сообщает теперь его жизни новое измерение. Он не боится терять. Ему не хочется скрывать чувства. Нечто давно копившееся прорвалось в нем: он, кажется, смог бы сейчас откровенно говорить о страхе, о ненависти, об отвращении, о жалости к себе, о пережитом, о войне, об Эльзе и об их с Кларой недолгом счастье. Ему доставило бы неподдельное удовольствие любое, самое ничтожное, проявление человечности: починить Зине трубы, съездить с Мишей за удобрением для дачи, или налить водки Лысому. В нём пробуждается казалось бы совершенно погибшая юношеская способность к патетическим умонастроениям, только источник её теперь — не наивность, но совершенно новая, неведомая доселе открытость бытию и небытию, принятие жизни и согласие с правотой смерти.

«Кажется, я понимаю, что имела ввиду Клара в ту белую питерскую ночь», — говорит он себе почти вслух.

Они гуляли по набережной Невы, Эдик украдкой поглядывал на её стройную фигуру в сине-белом клетчатом платье, на золотые локоны, выбивавшиеся из-под соломенной шляпки, на пухлые губы. С каждой минутой он осознавал с возрастающей отчётливостью, что остался жить благодаря ей. В самый безнадёжный момент прорыва, после недельного броска через лес, голодный, изувеченный и обессилевший, отряд его опять напоролся на «духов». Сопротивление казалось бессмысленным, Клаас не чувствовал ни страха смерти, ни ответственности за людей, ни долга перед погибшим Соловьёвым. Он вспомнил Клару. Вспомнил и захотел во что бы то ни стало увидеть её, поговорить с ней. Какая-то сила понесла его вперед, он бросился на противника, не ожидавшего такого напора, увлекая за собой отряд. Дрались отчаянно, беспощадно. И выжили. Эдик хотел рассказать об этом Кларе и уже открыл было рот, чтобы начать, но вдруг неожиданно для себя произнес:

— Ты честнее меня. Ты сохранила и совесть, и веру. А я всё растратил. У меня одни потери, одни вопросы. И ни единого ответа.

Она шла молча, глядя перед собой, а потом ответила еле слышно:

— Нет, Эдик, мы оба честные. Каждый по-своему. Потому что мы всё время спрашиваем. Честны только вопросы, ответы всегда лживы. Пока ты спрашиваешь, ты говоришь правду, но как только ты сказал себе: «я знаю ответ. Вот он», — ты уже лжёшь.

«Да, теперь я понимаю, почему ей удалось сохранить веру, — изумляется он внезапному открытию. — Потому, что она ничего не пыталась хранить, потому что её вера была непрестанным вопрошанием. А я бальзамировал душу ответами и в конце концов окаменел».