Но старик, очевидно, не понял.
— Какой Мариус? — переспросил он и поднял свой мутный взор, точно вглядываясь во что-то далекое.
— Тот молодой человек, который иногда бывал у вас, — пояснила девушка.
Между тем Мабеф успел порыться в своей памяти и начал припоминать, о ком его спрашивают.
— Ах да! — воскликнул он. — Я знаю, что вы хотите сказать. Постойте… Мариус… барон Мариус Понмерси, да, да… Он живет… впрочем, там он уже больше не живет… Я теперь не знаю… — Говоря, он нагнулся и с задумчивым видом стал оправлять ветку рододендрона. — Погодите, я вспомнил, — продолжал он. — Мариус очень часто проходит по бульвару по направлению к Гласьер, на улицу Крульбарб, на Жаворонково поле. Ступайте туда. Там его можно встретить.
Когда Мабеф снова поднял голову, перед ним уже никого не было: странная девушка исчезла. Ему стало немного жутко. «Право, — размышлял он, — если бы мой сад не был полит, я подумал бы, что это был дух».
Час спустя Мабеф улегся в постель, и в тот смутный момент, когда мысль, подобно той сказочной птице, которая превращается в рыбу, чтобы переправиться через море, мало-помалу принимает форму грезы, чтобы перейти в сновидение, старик полубессознательно пробормотал сам себе: «В самом деле, это очень похоже на то, что рассказывает Рюбодьер о домовых… Неужели это был домовой?»
IV. Видение Мариуса
Спустя несколько дней после появления «домового» старику Мабефу в одно утро — это было в понедельник, то есть как раз в тот день, когда Мариус занимал сто су у Курфейрака для Тенардье, — Мариус решил немного пройтись, прежде чем отнести в тюрьму эти пять франков. Он надеялся, что прогулка несколько его освежит, что по возвращении домой он будет в состоянии заняться делом. Это, впрочем, была старая песня. Обыкновенно, поднявшись с постели, он садился за книгу и брал лист бумаги, чтобы взяться за перевод. В описываемое время он взялся было перевести с немецкого языка на французский знаменитый спор между Гансом{435} и Савиньи{436}. Он брал Ганса, брал Савиньи, читал из того и другого строки по четыре, потом делал попытку написать хоть одну строку сам, но не мог, постоянно видя между собой и бумагой ярко сиявшую звезду. Тогда он вскакивал со своего стула и со словами: «Пойду лучше прогуляюсь. Это приведет меня в нормальное состояние», — отправлялся на Жаворонково поле.
Там он еще яснее видел звезду, а Ганс и Савиньи окончательно меркли в его голове.
Он возвращался домой, снова принимался за работу, но с тем же успехом. Порванные в мозгу нити положительно не связывались. Он говорил себе, что завтра не пойдет гулять, потому что это мешает ему работать, но на другой день все-таки шел. Он больше жил на Жаворонковом поле, чем в квартире Курфейрака. Его настоящий адрес был следующий: «Бульвар Сантэ, у седьмого дерева, считая от улицы Крульбарб».
В это утро он сел не под деревом, как обыкновенно, а на берегу речки Гобеленов. Сквозь свежие молодые листья деревьев весело светило солнце. Мариус мечтал о «ней». Потом вдруг мысль его с глубоким упреком обратилась к нему самому: он искренно заскорбел о своей лени, об этом параличе души, постепенно прогрессировавшем, о том мраке, который с минуты на минуту все более и более сгущался перед его внутренним оком, так что молодой человек уже переставал видеть даже само солнце.
Между тем, пока он предавался этим мыслям, которые, в сущности, были тоже очень смутны и должным образом не формулировались, потому что мозг слишком ослаб для этого, до его сознания все-таки доходили впечатления внешнего мира. Сидя спиной к реке, он слышал, как на обоих берегах прачки полоскали и колотили белье и как над ним в ветвях вязов щебетали и чирикали птички. С одной стороны неслись звуки свободы, счастливой беспечности, крылатого досуга, с другой — шум работы, труда. Эти жизнерадостные звуки едва не вывели Мариуса из его меланхолии.
Вдруг среди своего внешнего оцепенения и внутреннего экстаза он услышал знакомый голос, проговоривший:
— Ага, вот и он!
Мариус поднял голову и увидел перед собою ту несчастную девушку, которая приходила к нему как-то утром, — старшую дочь Тенардье, Эпонину, имя которой теперь было ему известно.
Она была на вид еще беднее и вместе с тем еще красивее, хотя и то и другое одновременно, казалось, было невозможным. В ней произошло двойное изменение — к свету и к бедности. Девушка была босая и в лохмотьях, как в тот день, когда она так смело появилась в его комнате, но теперь ее лохмотья были на два месяца старее, дыры в них увеличились, и они сделались еще безобразнее. У нее самой был тот же хриплый голос, тот же лоб, почерневший и точно сморщенный от загара, тот же смелый, но блуждающий, неустойчивый взгляд. Однако на ее лице теперь лежал отпечаток какого-то испуганного и жалкого выражения — последствие пребывания в тюрьме. В волосах у нее застряли стебельки соломы и сена, но не как у Офелии, которая заразилась безумием Гамлета, а оттого, что она, очевидно, провела ночь в какой-нибудь конюшне. И при всем этом она была хороша. О юность, как ты могуча!
Она остановилась перед Мариусом; на ее бледном лице выражалось что-то вроде слабой радости, сопровождавшейся еле заметной улыбкой. Несколько мгновений она точно не в состоянии была ничего сказать.
— Ну вот, встретила-таки я вас! — начала она. — Старик Мабеф был прав: он сказал мне, что вы бываете на этом бульваре… Ах, если бы вы знали, как я вас искала!.. Я ведь просидела в тюрьме целые две недели. Вы этого не знали?.. Они выпустили меня потому, что «ничего не нашли на мне», да и года мне еще не вышли. Не хватало двух месяцев… Ах, как я вас ищу уже около шести недель! Значит, вы там уж больше не живете.
— Нет, не живу, — ответил Мариус.