Сердце, Холдон его побери! Он читал или слышал: болеть должно сердце, откуда взялось удушье? Зачем ему темнота в глазах, спрашивается?
Он бы справился с сердцем. Он был почти готов к той, предвиденной боли.
Он только не был готов к своему превращению во влюбленного семнадцатилетнего мальчишку, и теперь недостаток воздуха раздирает грудь, пламя факелов по стенам кажется серым, а в мозг прокрадываются предательские мыслишки вроде: «Ты сам отобрал у себя единственное дорогое существо», — «Если бы можно было вернуть ту минуту…» — «Ты опять бы поступил так же» — «Ты неисправим. И, похоже, у нас тут проблемы со смыслами жизни».
Внутренний голос продолжил развивать мысль о целях существования, но Макс на секунду отвлекся на внезапный грохот из-за одной из дверей. Звук был настолько яростным и опасным, что рефлексы бывшего ФБРовца невольно включились, рука потянулась за отсутствующим оружием, а мозг настроился на волну «разведка-задержание-эвакуация-выберите нужное». Очень осторожно Макс подошел к двери, из-за которой доносился грохот. «Войди туда, — порадовался внутренний голос, — если повезет — тебя угрохают, и мне не придется с тобой мучиться».
Приоткрыв дверь кончиками пальцев, Ковальски заглянул внутрь помещения.
Над его головой с треском раскололась хрустальная ваза.
Комната представляла собой тренировочный зал для артемагов и была полна разнообразным хламом. Стоящая посреди груды вещей Дара прикасалась то к старинным часам, то к подсвечнику, то к лезвию ножа — и те взлетали, вспыхивали в воздухе, уносились на стены и в потолок. Расшибались, крошились, перемалывались в пыль. Ни одного целого окна в зале не было, в одном углу полыхал пожар, во втором образовалось болото.
Внутренний голос Макса уважительно хмыкнул: «Учись реакциям!»
А лицо девушки было почти отрешенным. Только пальцы, кажется, жили отдельной, яростной жизнью, создавая артефакт за артефактом. Да ещё звучала фраза, которую Дара твердила механически сквозь зубы при каждом ударе:
— Почему она, а не я? Почему она, а не я? Почему…
Полыхающий светом изнутри старинный фонарь завис прямо напротив лица Ковальски: Дара заметила его в последнюю секунду. Свет за стеклом погас, стекло дало трещину, и фонарь брякнулся на пол у ног Макса. Артемагиня опустила руки, как будто он видел что-то неприличное. С минуту смотрела на него без всякого выражения, что-то нащупывая в памяти.
— Ты когда-то ответил мне… сказал, она опытнее, а я… я странная…
— Я лгал, — легко ответил Макс.
— Тогда почему она?
— Считай, что они просто раньше познакомились. А ваш директор — однолюб.
Сначала непонятно было, смеется она или плачет, но, когда опустилась на недоразнесенный диван и закрыла лицо руками, стало ясно — слезы. Макс сел рядом, пришлось серьезно потеснить артемагиню: места было маловато. Удушье пропало, появилась ноющая боль в сердце, к которой он был готов. Осознание чужих страданий облегчило собственные.
И что хуже: любовь первая, самая отчаянная, когда любой крах кажется катастрофой, или последняя любовь, последняя потому, что знаешь — другой не может, не получится ещё раз, другого шанса уже не будет? Даре первой пришло в голову объединить два понятия: проплакав без единого звука пару минут, она тихо заговорила:
— Это было так? Когда Кристо брякнул тебе о Лорелее и Оплоте — тебе тоже было… так? Настолько?..
— Больно — значит жив, — ответил Макс всегдашним девизом.
— Значит, сегодня мы с тобой самые живые, — заявила Дара, шмыгая носом. — И я так… знаешь… избыточно живая. Макс?