Стеклов молчал, явно не желая вести с Аникеевым хоть какой-то осмысленный разговор. Поэтому капитан продолжил, по-прежнему тыча в него карандашом, словно пистолетным дулом:
– Ты с товарищем Сталиным на груди песни распеваешь. Подаяния просишь. Дескать, глядите, вот он я, герой войны, весь в наградах – и подавайте за заслуги Христа ради, кто сколько может. Семью тебе, вишь, кормить нечем. Люди добрые, посочувствуйте вы, раз родина и товарищ Сталин бросили. Хочешь протягивать руку – протягивай, попрошайничай, по поездам такие давно ходят. Только медали свои сними. Родину не марай. Сталина не позорь. Или оно проще, подают лучше, когда этакого героя войны видят?
– Жена болеет. Дети голодают. Не веришь – проверь.
– Не ты один такой, Стеклов! Вся страна голодает! Такую войну пережили!
– Да, было. Тогда чего же мне, воевавшему, медали свои честно заслужившему, в городе работы нету? Я одной рукой тоже кое-что могу, тем более – правая она у меня. Куда ни сунусь – везде посылают. Не требуются воевавшие в мирной-то жизни. А, товарищ капитан? Что ж так родина со Сталиным, за которых нас из траншей поднимали, нас сегодня стороной обходят? И любая крыса тыловая…
– Молчать! – прикрикнул Аникеев, не дав договорить. – Ты мне здесь пока на полноценную пятьдесят восемь – десять наплел. Еще больше нагородить хочешь? Слушай меня, Стеклов, и очень прошу – делай выводы. Мне без тебя тут работы хватает. Понаехало начальства, даже из Москвы. – Капитан изобразил дикую усталость. – Толкутся друг у друга на головах, что местное, что столичное, всем Аникеев нужен, всех-то Аникеев слушать обязан. А я, к твоему сведению, с той стрельбы на вокзале больше двух часов в сутки спать не могу!
– Пожалеть?
– Себя пожалей! – огрызнулся Аникеев, но уже без злобы: он высказался, и ему заметно полегчало. – Не хочешь себя – у тебя баба с двумя спиногрызами. Сильно желаешь стать врагом народа? Я тебе статью нарисую, поверил?
– Работа такая… у
– Именно, Стеклов. Начинаешь соображать. Тут тебе не контора по трудоустройству. Пособие получаешь? Карточки выдают? Иждивенцем быть не хочешь? Водку глушить да власть ругать, как некоторые личности, тоже не тянет? Хрен с тобой, протягивай руку! Воровать станешь – милиция посадит. А за медали, которыми ты свое нищенство прикрываешь, – я арестую. В другой раз – так точно, Стеклов! Молчишь? Не надо меня благодарить, тут не звери сидят. Но договор у нас теперь такой: по вагонам и на станции песни распевать, милостыню просить при медалях я лично тебе запрещаю. Еще раз – и все, Стеклов. Сегодня тебе повезло, дел у меня – во! – Ребро ладони чиркнуло по горлу. – Иди домой. Жене, небось, доложили бабы, куда тебя увели. Давай, герой, пока я гуманист!
Поняв, что Аникеев не шутит, седой фронтовик поднялся, молча кивнул, затем чуть расправил плечи и пошел к двери. Капитан больше ничего не хотел ему сказать. Не будь утреннего допроса Гонты, после которого пришлось замывать здесь пол от крови, он, может, и придержал бы Стеклова. Для порядка, как напоминание: не тот важнее, у кого грудь в медалях. Фронтовую вольницу надо забывать понемногу.
Но в данном случае Аникеев удовлетворился чувством самоуважения. Его невероятно распирало от собственного гуманизма. Мог посадить полурукого, будь у него хоть вдвое больше медалей, даже пара орденов. Окажись он Героем Советского Союза – плевать, не таким гордыню обламывали. Однако Стеклову, по мнению капитана, повезло хотя бы в том, что несколько часов назад Аникеев уже показал начальнику милиции, этому хромому строптивцу Гонте, кто хозяин. И чья здесь всегда будет сверху.
А когда почти сразу после ухода однорукого ему доложили – явилась зачем-то жена майора, Аникеев окончательно убедил себя: его день сегодня.
Баба наверняка о мужике узнать хочет.
Вот капитан и с ней работу проведет, как давеча со Стекловым. Растолкует кой-чего. Просветит, как за супруга хлопотать надо.
Переступив порог кабинета, Анна словно с разбегу налетела на стену – так подействовал прямой взгляд его обитателя.
Она привыкла к тому, что нравится мужчинам. Собственно говоря, это понимание и привело к замужеству, которое она сама признавала слишком уж поспешным. Но взгляды, которыми ее чем дальше, тем чаще недвусмысленно провожали незнакомцы, начинали сперва беспокоить, после – откровенно пугать. Поэтому мужем стал молодой военный Иван Борщевский: ухаживал неуклюже, при этом источал силу и какую-то крестьянскую надежность. Наконец, статус жены военнослужащего сам по себе защищал, охлаждал в то довоенное время самые горячие взгляды и мысли.
Война и эвакуация внесли существенные поправки. Анна еще понятия не имела, где воюет Иван, а окружающие ее мужчины временами вели себя так, будто она уже вдова. Ну, если нет, то очень скоро ею станет. Так или иначе, их взгляды сделались увереннее, смелее. К тому же на студии ее окружали люди с определенным статусом, более значимым в тылу, чем офицеры действующей армии, бывавшие в их краях не так часто – за исключением, разумеется, тех отчаянных, у кого, несмотря на военное время, закручивались сумасшедшие и короткие романы с работницами кино.
Однажды общение Анны с мужчинами в эвакуации перешло в ту необъяснимую фазу, когда ее категорически ставили перед фактом: без
Вернувшись в Киев и получив уведомление о гибели мужа, Анна еще сильнее ощутила незащищенность. Теперь мужчины, попадавшие в ее орбиту, вели себя, словно спасители и освободители. Возможно, она в то время преувеличивала, но почему-то была уверена: все вокруг фактически разыграли ее в карты, и теперь она обязана пойти по рукам и койкам, чтобы элементарно выжить. К счастью, очень вовремя появился Дмитрий Гонта, и на сближение Анна тогда пошла так же быстро и по той же причине, по которой в молодости выскочила замуж за Ивана Борщевского.