Домик в Оллингтоне

22
18
20
22
24
26
28
30

– Не стоит больше говорить об этом. Все это может еще устроиться, если только вы останетесь здесь.

Но мистрис Дель знала, что «все это» никогда не устроится, и потому настаивала на своем. Притом же она едва ли бы осмелилась сказать дочерям, что покорилась просьбам сквайра. Разговор этот происходил в то самое время, когда сквайр вел переговоры с графом насчет приданого Лили и, конечно, ему было тяжело подобное упрямство со стороны родственников в тот момент, когда об них заботились с таким великодушием. Впрочем, во время убеждений своих относительно Малого дома, он ничего не сказал о Лили или о ее будущих видах.

Они предполагали выехать первого мая, и уже одна неделя апреля прошла. После свидания, о котором мы сейчас упомянули, сквайр не говорил мистрис Дель ни слова по этому делу. Разъединение семейств было для него и досадно, и больно, – на отказ мистрис Дель он смотрел не иначе, как на выражение неблагодарности. По его мнению, он исполнял свой долг в отношении к ним, исполнял более чем долг, и теперь они говорят ему, что оставляют дом его потому собственно, что не могут более переносить тягости оказываемых им одолжений. В сущности же он не понимал их, а они не понимали его. Он был суров в своем обхождении и любил иногда обнаруживать свое господство, вовсе не сознавая, что его положение хотя и давало ему все привилегии близкого и дорогого друга, но не давало, однако, власти отца или мужа. В деле предполагаемой женитьбы Бернарда он говорил так, как будто Белл должна была сообразоваться с его желаниями, прежде чем откажет своему кузену. Он позволил себе сделать выговор мистрис Дель, и этим самым нанес ее дочерям оскорбление, простить которое они находили в то время совершенно невозможным.

Впрочем, едва ли и они были более довольны настоящим порядком вещей, чем сквайр: и теперь, когда наступило время разъединения, они, не имея возможности отказаться от своей решимости, чувствовали, что поступали с сквайром жестоко. Когда у них составилась эта решимость, даже когда составлялась она, сквайр был холоден к ним и суров. Несчастье Лили смягчало его, как смягчало и одиночество, которое предстояло ему испытывать по отъезде Делей. Тяжело было ему такое обращение с ним в то время, когда он для всех их делал все лучшее! Они также чувствовали это, хотя и не знали, как далеко простирались услуги, которые он старался оказать им. В то время как они сидели у камина, составляя планы своего удаления, сердца их были ожесточены против него, и они решились во что бы то ни стало защищать свою независимость. Но теперь, когда наступило время действовать, они сознавали, что сетования на него уже в значительной мере утихли. Это набрасывало на все предметы грустную тень, несмотря на то они продолжали свою работу.

Кто не знает, как страшны бывают приготовления к переезду из одного дома в другой, какое является бесчисленное множество вещей и вещиц, которые требуют укладывания, упаковки, как невыразимо неприятен период упаковки, какой жалкий и неряшливый вид принимают все принадлежности дома в этом беспорядке! В настоящее время люди, которые понимают свет и имеют деньги, соразмерные с такими понятиями, изучили способ избегать подобных неприятностей и поручать этот труд другим за известную плату. Оставив посуду в буфетах, книги на полках, вино в погребах, занавеси на своих местах, понимающее свет семейство отправляется недели на две в Брайтон. К концу этого времени посуда преспокойно переставится в другие буфеты, книги в другие шкафы, вино в другие погреба, занавеси повесятся на другие места, все, все приведется в надлежащий порядок. Мистрис Дель и ее дочери не имели ни малейшего понятия об этом способе передвижения. Пригласить деревенского плотника для наполнения ящиков, которые он сам же сделал, – вот все, что знали они о посторонней помощи, кроме своих двух служанок. Каждой вещи предстояло перейти через руки того или другого члена семейства, предвидя всю трудность этой работы, они начали ее гораздо ранее, чем было необходимо, – так что при первом приступе сделалось уже очевидным, что им приведется провести скучную, тяжелую, беспокойную неделю среди ящиков и сундуков, в виду беспорядочно расставленной мебели.

Прежде всего отдано было приказание, чтобы Лили ничего не делала. Она была больна, и, следовательно, ее нужно было поберечь и дать ей покой. Но вскоре приказание это было нарушено, и Лили трудилась усерднее матери и сестры. Действительно, едва ли ее можно было считать больше за больную, и она не хотела, чтобы с ней обходились как с больной. Она сама чувствовала, что настоящее постоянное занятие могло спасти ее от тяжелой необходимости оглядываться назад на несчастное прошедшее, и вследствие этого составила себе идею, что чем тяжелее будут занятия, тем для нее лучше. Снимая книги с полок, складывая белье, вынимая из старых комодов и шкафов давно забытые предметы домашнего хозяйства, она находила невыразимое удовольствие и была так весела, как в былое счастливое время. Она разговаривала за работой, с разгоревшимися щечками и смеющимися глазками останавливалась среди пыльного скарба и окружавшего ее хаоса, в эти минуты ее мать начинала думать, что на душе Лили по-прежнему хорошо и спокойно. Но потом в другие минуты, когда приходила реакция, ей казалось, что тут ничего не было хорошего. Лили не могла сидеть спокойно у камина, спокойно заниматься каким-нибудь рукодельем и спокойно о чем-нибудь разговаривать. Нет еще, не могла. Несмотря на то, ей было хорошо, – хорошо было и на душе у нее. Она говорила себе, что победит свое несчастье, – как говорила во время болезни, что несчастье не должно убить ее, – и теперь действительно старалась победить его. Она говорила себе, что свет не должен быть потерян для нее потому только, что у нее разрушились самые отрадные надежды. Рана была глубока и мучительна, но тело пациентки было крепко и здорово, кровь – чиста. Врач, знакомый с болезнями подобного рода, после продолжительного наблюдения ее симптомов непременно объявил бы, что излечение вероятно. Врачом Лили была мать, которая наблюдала за больной с величайшим вниманием, хотя от времени до времени она и впадала в сомнение, но постоянно питала надежду, укреплявшуюся с каждым днем все более и более, что дитя ее еще будет жить и будет вспоминать об обманутой любви спокойно.

Никто не должен говорить ей об этом, – вот условие, которое Лили постановила, не требуя его буквально от своих друзей и знакомых, но показывая разными знаками, что в этом заключалось ее требование. Правда, она сказала дяде несколько слов по этому предмету, и дядя исполнил ее требование с безусловным повиновением. Она вышла в свой маленький свет очень скоро после того, как известия об измене Кросби достигли ее, – сначала показалась в церкви, потом между деревенскими обитателями, решившись держать себя, как будто ее вовсе не сокрушало постигшее несчастье. Деревенские обитатели понимали это, слушали ее и отвечали ей, не позволяя себе завести запрещенный разговор.

– Господь с тобой, – сказала мистрис Кромп, местная почтмейстерша, а мистрис Кромп, как полагали, имела самый сварливый характер во всем Оллингтоне. – Как посмотрю на тебя, мисс Лили, так и кажется, что ты самая хорошенькая девушка в здешних краях.

– А вы самая сердитая старушка, – отвечала Лили, с веселым смехом протягивая почтмейстерше руку.

– Такой была я всегда, – говорила мистрис Кромп. – Такой и останусь.

И Лили заходила в коттедж и расспрашивала больную старуху о ее немощах. С мистрис Харп было то же самое. Мистрис Харп после той первой встречи, о которой было упомянуто, ласкала Лили, но ни слова не говорила о ее несчастиях. Когда Лили пришла к мистрис Бойс во второй раз, что было сделано весьма смело, мистрис Бойс начала было выражать свое сожаление.

– Милая моя Лили, все мы созданы такими несчастными… – С этими словами мистрис Бойс подсела к Лили и стала смотреть ей прямо в лицо, но Лили, с легким румянцем на щеке, быстро повернулась к одной из дочерей мистрис Бойс и в момент изорвала выраженное сожаление на мелкие клочки.

– Минни, – сказала она довольно громко и почти с детским восторгом, – как вы думаете, что сделал вчера Тартар? Я в жизнь свою не смеялась так много!

И потом Лили рассказала презабавную историю о весьма уродливом терьере, принадлежавшем сквайру. После этого даже мистрис Бойс не делала дальнейшей попытки. Мистрис Дель и Белл обе понимали, что это непременно должно быть правилом, – правилом даже для них. Лили говорила об этом предмете иногда с ними обеими, иногда с одной из них, начиная одиноким словом, выражавшим грустную покорность своей участи, и потом продолжала до тех пор, пока не высказывались все чувства, тяготившие и волновавшие ее грудь, но разговор этот никогда не начинали ни мать, ни сестра. Теперь же, в эти деятельные дни упаковки, подобный предмет разговора как будто был совершенно изгнан.

– Мама, – сказала она, стоя на верхней ступеньке лестницы, на которой она доставала из шкафа и подавала вниз стеклянную и чайную посуду, – уверены ли вы, что вещи эти наши? Мне кажется, что некоторые принадлежат здешнему дому?

– В этом бокале, по крайней мере, я уверена, потому что он принадлежал моей матери до моего замужества.

– Ах, боже мой! Ну что бы я сделала, если бы разбила его? Когда я беру в руки какую-нибудь ценную вещь, мне так и хочется бросить ее и разбить вдребезги. Ах, мама! Я чуть-чуть его не уронила, впрочем, вы сами виноваты.

– Если ты не будешь беречься, то и сама упадешь. Пожалуйста, держись за что-нибудь.

– Белл, вот и чернильница, о которой ты плакала целых три года.

– Вовсе я о ней не плакала, но кто бы мог ее туда поставить?