Собор Парижской Богоматери. Париж

22
18
20
22
24
26
28
30

Прусский король велик. На монетах у него лавровый венок, на голове – тоже. Это почти Цезарь. Еще немного – и он станет императором Германии. А Париж возьмет и усмехнется. Это ужасно.

Что тут поделаешь?

Нет спору, мундиры прусского короля прекрасны; но вам не заставить Париж любоваться галунами иностранца.

Мало ли есть вещей, которые могли бы быть или хотели бы осуществиться; но смех Парижа препятствует этому.

Устои прошлых дней, укрытые за зубчатыми стенами и вооруженные, – право престолонаследия, божья милость, вековые привилегии и т. п. – пали перед этой «гримасой смеха», как называет ее Жозеф де Местр.

Тирания – Иерихон, чьи башни рушатся от звуков этого смеха.

Земные владыки, на которых обрушивала свои проклятья черная месса, низвергались какой-нибудь песенкой, распеваемой в предместье. Отлучение от церкви было способом уничтожить человека, высмеять его в уличных куплетах другой, не менее страшный способ.

Штурм Бастилии. Художник – Шарль Тевенен. 1792 г.

«У Рима больше величия, у Трира больше старины, у Венеции больше красоты, у Неаполя больше прелести, у Лондона больше богатства. Что же есть у Парижа? Революция…»

(Виктор Гюго)

Веселость Парижа действенна, ибо, исходя из самого сердца народа, она уходят корнями в трагические глубины.

Отныне, как уже было сказано, urbi et orbi[178] относится к Парижу. Таинственное перемещение духовной власти.

На смену балкону Квиринала приходит тот ящик с отделениями, который называется типографской кассой. Из этих ячеек вылетают пчелы, двадцать пять крылатых букв алфавита. Приведем одну лишь деталь: только за 1864 год Франция экспортировала книг на восемнадцать миллионов двести тридцать тысяч франков. Семь восьмых этих книг издает Париж.

Ключи апостола Петра – обескураживающий намек на то, что двери рая чаще заперты, чем открыты, – заменены неумолчным призывом к добру, который обращают к народам великие души, и если у собора святого Петра в Риме более грандиозный купол, то Пантеон воплощает более возвышенную мысль. Пантеон, где покоятся великие люди и творившие добро герои, возносит над городом свое сияние, лучистое сияние усыпальницы-звезды.

Дополняет Париж и венчает его то, что это город литературы.

Очаг разума не может не быть и очагом искусства. Париж излучает свет в двух направлениях: с одной стороны на реальную жизнь, с другой – на жизнь идеальную. Почему этот город влюблен в прекрасное? Потому, что он влюблен в истинное. И вот здесь-то появляется во всей своей несостоятельности то детски наивное разделение на форму и содержание, которое в течение тридцати лет питало собой ложную школу критики. В совершенном искусстве содержание и форма, мысль и образ тождественны. Истина – это белый свет; преломляясь сквозь удивительную среду, имя которой – поэт, она, продолжая быть светом, становится цветом. Сила гения в том, что он – подобие призмы. Истина, продолжая быть реальностью, превращается в воображение. Высокая поэзия – это солнечный спектр человеческого разума.

3

Париж – это не обычный город, это некое правительство. «…Кто б ни был ты, вот твой хозяин…» Ручаюсь, вы не станете носить другой шляпы, кроме парижской. Бант той женщины, что проходит мимо вас, повелевает. То, как этот бант завязан, – закон для всех стран. Мальчишка с Блэкфрайерса подражает парижскому гамену с улицы Гренета. По сей день идеалом мадридской манолы остается парижская гризетка. Кайе, белый, человек побывавший в Тимбукту, уверяет, что он видел на хижине одного негра в Багамедри надпись: «По парижскому образцу». У Парижа бывают свои капризы, своя безвкусица, свои обманы зрения; однажды он поставил Лафона выше Тальма, а Веллингтона выше Наполеона. И когда он заблуждается – тем хуже для здравого смысла во всем мире. Компас сошел с ума. Несколько мгновений прогресс пробирается ощупью.

Власть, идущая в одном направлении, общественное мнение – в другом; невежественное правительство – над просвещенным народом; это встречается, и даже в Париже. Париж относится к этому как к дождю: назавтра он сушится на солнце.

В Париже находится кузница славы. Париж – отправная точка успеха. Кто не танцевал, не пел, не проповедовал и не говорил перед Парижем, тот не танцевал, не пел, не проповедовал и не говорил вообще; Париж дает пальму первенства, и он же придирчиво оспаривает ее. Этот город, раздающий славу, подчас бывает скуп. Его суду подлежат таланты, умы, гении, но Париж зачастую и подолгу не признает самых великих и упорствует в этом. Кто ждал признания дольше, чем Мольер?[179] Но, заметим кстати, пусть художник и поэт не слишком жаждут признания. Быть предметом жарких споров – это значит проходить через испытание. Полезно, чтобы споры о вас закончились еще при вашей жизни. Иначе непризнанье, которое минует вас, пока вы живы, вы изведаете позднее. Со смертью значение тех, кто не вызывал никаких споров, убывает, а значение тех, кого оспаривали, возрастает. Потомки всегда хотят сами пересмотреть все то, что было прославлено.

Париж – будем на этом настаивать – это своего рода правительство. У правительства этого нет ни судей, ни жандармов, ни солдат, ни послов; но оно всепроникающе, то есть всемогуще. Капля за каплей падает оно на человечество и долбит его. Париж существует и царит вне всего того, что официально признано; он – сверху и снизу авторитетов, он над ними и под ними. Его книги, газеты, театр, его промышленность, его искусство, наука, философия, его косность, являющаяся частью его науки, его моды, являющиеся частью его философии, его хорошие и дурные стороны, его добро и зло – все это будоражит народы и ведет их за собой. Вам легче остановить нашествие саранчи, чем нашествие мод, нравов, изящества, иронии, увлечений. Все это проникает повсюду и действует неотразимо. Все эти вещи, а это и есть Париж, подобны невидимым глазу грызунам. Они скрыто действуют во всех социальных и политических сооружениях, столь еще устойчивых и крепких на вид, подтачивают и подрывают их, щадя только фасад, остающийся неприкосновенным. Это брожение парижских идей, этот ужасающий dry-rot[180] как бы выедает сердцевину у этого здания – признанных авторитетов – и вкладывает туда нечто неведомое, позволяя ему простоять до того дня, когда оно рассыплется в прах. Эта тайная работа Парижа происходит даже в странах иерархических, как Великобритания, или в деспотических странах, как Россия. Реформа в Англии – результат нашего всеобщего голосования. И это хорошо. Настоящее, каким бы прочным оно ни казалось и каким бы высокомерным оно ни выглядело, поражено неизлечимым недугом – грядущим. Пробуждаясь, каждое утро человечество бежит смотреть на противоположную стену домов. Париж вывешивает здесь объявление об очередном зрелище, в ожидании того дня, когда он объявит о революции. Что мы увидим сегодня? Скриба. А завтра? Лафайета.