К тому же эти города не умерли: они живут в жизни Парижа. Париж есть их сумма. Он их поглотил в себе. Одной из своих сторон он воскрешает Рим, другой – Афины, третьей – Иерусалим. Из крика того, кто был распят на Голгофе, он извлек Декларацию прав человека.
Этот логарифм трех цивилизаций, выраженных единой формулой, это проникновение Афин в Рим и Иерусалима в Афины, эта возвышенная тератология прогресса, стремящегося к идеалу, порождает чудовище и создает шедевр: Париж.
Было свое распятие и в этом городе. Здесь восемнадцать веков, перед лицом великого распятого, перед лицом Бога, являющегося для нас Человеком, истекал кровью – и мы только что сосчитали капли этой крови – другой великий распятый: Народ.
Париж, очаг революционных откровений, – это Иерусалим человечества.
IV. Назначение Парижа
Назначение Парижа – распространение идей. Бросать миру истины неисчерпаемой пригоршней – в этом его долг, и он выполняет его. Выполнять свой долг – великое право.
Париж – сеятель. Где он сеет? Во мраке. Что он сеет? Искры. Все, что вспыхивает то здесь, то там и искрится в рассеянных по земле умах, – это дело Парижа. Прекрасен пожар прогресса, – его раздувает Париж. Ни на минуту не прекращается эта работа. Париж подбрасывает горючее: суеверия, фанатизм, ненависть, глупость, предрассудки. Весь этот мрак вспыхивает пламенем, оно взмывает вверх и благодаря Парижу, разжигающему величественный костер, становится светом, озаряющим умы. Вот уже три века победно шествует Париж в сияющем расцвете разума, распространяя цивилизацию во все концы мира и расточая людям свободную мысль; в шестнадцатом веке он делает это устами Рабле, – что нам до тонзуры! – в семнадцатом веке – устами Мольера, – что нам до переодевания и маски! – в восемнадцатом веке – устами Вольтера, – что нам до изгнания!
Рабле, Мольер и Вольтер, эта троица разума, да простят нам подобное сравнение, Рабле – Отец, Мольер – Сын, Вольтер – Дух Святой, этот тройной взрыв смеха, галльского – в шестнадцатом веке, человеческого – в семнадцатом, всемирного – в восемнадцатом, – это и есть Париж.
Впрочем, прибавьте сюда и Дантона.
Париж выполняет роль нервного центра земли. Если он содрогнется, вздрагивают все.
Он отвечает за все, и в то же время он беззаботен. И этим своим недостатком он как бы усложняет собственное величие.
Он слишком часто довольствуется чувством радостной веселости: в глазах историка это веселость афинян, в глазах поэта – олимпийцев.
Часто такая веселость бывает ошибкой. Иногда это и сила.
Она приходит на помощь разуму.
Нам, философам, нельзя не принять к сведению, что сейчас, когда прячущаяся в кулисах война готова снова выйти на сцену, Париж высмеивает войну. Грубый голос войны вызывает у него смех. Прекрасное начало. То – смех предместий, но ведь предместья Парижа – это и есть Париж. Теперь, когда капральский дух перестал быть французской доблестью и стал доблестью тевтонской, Париж ничего не имеет против того, чтобы посмеяться над ним. Это здоровый смех. Мы увидим, к чему он приведет. В «Крохах истории», живой и сильной книге, можно прочитать следующее: «Однажды Генрих VIII разлюбил свою жену; отсюда – новая религия». Точно так же можно будет сказать когда-нибудь: «Однажды Париж разлюбил солдата; отсюда – исцеление».
Дух военщины – это абсолютизм. Это Нарваэц. Это Бисмарк. Деспотизм парадокс. Неограниченная власть монарха-полководца оскорбляет хороший вкус.
«Освистать это!» – говорит Париж. И вынимает из кармана ключ. Ключ Бастилии.
Париж в свое время окунули в здравый смысл, тот Стикс, через который не могут переправиться тени прошлого. Поэтому Париж и неуязвим.
Как и всякая толпа, он увлекается. Но потом, перед самым апофеозом, среди звуков благодарственных молитв, кантат и фанфар, на него вдруг нападает смех.
И это грозит испортить апофеоз.