Воспоминания. Мемуарные очерки. Том 1

22
18
20
22
24
26
28
30

В Могилевской губернии, в Оршанском уезде, жил близкий родственник матушки Викентий Кукевич, маршал (дворянский предводитель) Оршанский, в имении своем, называемом Высокое (принадлежащем ныне князю Любомирскому[261]). Кукевич был холост и уже более нежели в среднем возрасте. Это был самый честный и благородный человек, какой только может быть между людьми, но имел некоторые непостижимые странности. Он любил уединение и проводил большую часть дня или в своей комнате, или в поле, в лесу, в разговорах с самим собою. Мы несколько раз смотрели с сестрою в замочную скважину, чтоб узнать, чем он занимается. Он ходил по комнате сперва тихо, потом шибко, говорил громко, щелкал пальцами, смеялся, хохотал, взявшись за бока, садился, кланялся, шаркал, потом пел и наконец, устав, ложился, а отдохнув, являлся в общество, как будто ничего не бывало; был чрезвычайно любезен, снисходителен и вежлив со всеми. Он был в одно время опекуном князей Любомирских и племянницы своей, богатой сироты Куровской, которая и воспитывалась в его доме. Решено было, чтоб сестра моя и я остались в доме Кукевича, сестра для беседы и надзора за родственницею Куровскою, а я для моего воспитания. Отец мой, хотя неохотно, но согласился на это, намереваясь приехать к нам. В доме Кукевича проживало целое семейство филолога, занимавшегося воспитанием детей в домах. Он назывался Цыхра. Старик был человек ученый и превосходный музыкант, нрава кроткого, характера веселого. Сын его Лудовик, немного старее меня, был впоследствии знаменитым виртуозом на гитаре. Старший сын преподавал уроки истории, географии и арифметики. Старик Цыхра, человек чрезвычайно добрый и ласковый, полюбил меня, как родное дитя, и умел возбудить во мне, мало сказать, охоту, нет, страсть к учению. Под его руководством и чтоб ему нравиться, я оказывал удивительные успехи в языках и в музыке, а историю и географию полюбил до того, что меня надлежало силою отрывать от книг, географических карт и глобусов. Много, весьма много, чтобы не сказать все, зависит от учителя, от его усердия, от его характера и от обращения с детьми. Глубокая ученость в учителе не принесет пользы, если он не обладает искусством передавать своих познаний, делать их понятными для детей и если не умеет привязать к себе детей, не может заставить их полюбить науку, возбудить в них жажду познаний, представить науку в занимательном виде. Хороших учителей весьма мало на свете, и оттого так мало успехов в науках, вообще во всех учебных заведениях. Обучают по должности, учатся поневоле. Учитель будто стыдится своего звания, чуждается своих занятий и требует, чтоб его почитали чиновником; ученики помышляют не о науках, а об экзамене и чиновничестве!.. Добрый мой Цыхра! Прими и за гробом дань моей благодарности. Ты был образец учителей, учитель, каких я мало встречал в жизни!.. Боюсь сказать, что вовсе не встречал. Все твое честолюбие, почтенный мой наставник, и наслаждение сосредоточивались в успехах, которые делали в науках и музыке дети твои и мы, твои воспитанники…

Между тем процесс кипел в Минске. Отец мой был нелюбим многими из так называемых выскочек (parvenus) и новых богачей, составивших себе состояние карточною игрою, торговлею совести, грабежом народного достояния в общем замешательстве края или обкрадыванием польских вельмож при управлении их делами и вотчинами. Особенно оскорбил он одного нового богача, на последних сеймиках (дворянских выборах), желавшего быть дворянским маршалом. «Если вы выкопаете из могилы его деда, – сказал отец мой шляхте, – то на его черепе еще найдете ермолку[262] Я уже сказывал о снятом парике[263]. Некто, разбогатевший в службе князя Карла Радзивилла, играл уже важную роль и занимал какое-то место в службе. Он обошелся слишком фамильярно с отцом моим в большом обществе, в присутствии губернатора Тутолмина. «Мы часто видались с вами в доме князя Карла Радзивилла», – сказал свысока отцу моему новый богач. «Правда, – отвечал отец, – присматриваясь к порядку в доме князя Радзивилла, я иногда заглядывал и в кухню, и в конюшню, и в лакейскую!» Этого не мог никогда забыть оскорбленный выскочка! Словом, отец мой часто говорил горькие истины в глаза, и за чванство наказывал жестокими эпиграммами. Теперь все это обрушилось на него, и за него – на матушку! Процесс принял дурное направление, особенно после отъезда в Петербург Тутолмина. На его место назначен губернатором в Минск действительный статский советник К*** [264], человек добрый и правосудный, но не знавший ни польского языка, ни польских законов, ни польского порядка сделок. На первых порах он невольно должен был увлечься, как говорится, течением, которому новые люди, прильнувшие к правительству, давали направление. Гарнец жемчуга, о котором никто не знал в доме, ни муж, ни дети, послужил предметом к шуткам, насмешкам и наконец к обвинению матушки в кривоприсяжестве! Ее отдали под уголовный суд, и к дому ее приставили часовых. Пример единственный и небывалый с польскою дамою!

Лишь только сестра Антонина узнала это, немедленно отправилась к дядям нашим, родным братьям матушки, крайчему и президенту главного витебского суда Бучинскому, и объявила намерение свое ехать немедленно в Петербург, броситься к ногам государя и просить правосудия. Дяди снабдили ее деньгами, а Кукевич вызвался провожать ее. Они немедленно пустились в дорогу, а я остался в Высоком.

Через два месяца сестра моя прискакала на почтовых в Минск с указом об освобождении матушки из-под ареста и о возвращении ей Маковищ в закладное владение, до рассмотрения дела формою суда. Отец мой остался в деревне для нового устройства хозяйства, а матушка с сестрою приехали в Высокое, навестили дядей и, взяв меня с собою, отправились в Петербург, просить удовлетворения за незаконный арест без выслушания свидетелей и без рассмотрения доказательств насчет гарнца жемчуга и за несправедливое обвинение в кривоприсяжестве.

Никогда я так не плакал и не грустил, как расставаясь с учителем моим Цыхрою. Насильно вырвали меня из его объятий и посадили, почти без чувств, в экипаж. Старик также проливал слезы. Меня успокоили только обещанием, что мы скоро возвратимся в Высокое и что я куплю в городе новую трубку для Цыхры. Родители, особенно матушка, нежили и баловали меня, угождая даже моим прихотям; но Цыхра умел занять мой ум и овладеть душою. Мне хотелось все знать, и я беспрестанно мучил его вопросами: это зачем, это что такое, – и старик объяснял мне с величайшим терпением, сообразуясь с моими летами и понятиями; он никогда не показывал, что я ему надоедаю моею неотвязчивостью, а напротив, чрез несколько дней спрашивал меня, помню ли я, что он мне рассказывал, и повторял объяснение свое, если замечал, что я сбивался. Где вы найдете такого гувернера? Я прежде играл игрушками, а с Цыхрой играл наукою и пристрастился к этой забаве.

Два впечатления остались в моей памяти из нашего путешествия в Петербург. В каком-то городишке, кажется в Сураже[265], где мы пробыли двое суток, ожидая возвращения человека, посланного с письмом к какому-то родственнику, квартировал полк или батальон. Я видел ученье. На выгоне, за самою заставою, выстроен был батальон в одну шеренгу и делал ружьем приемы по флигельману[266], который стоял на крыше небольшого сарая или бани. Для флигельмана устроена была платформа из досок. Полковник сидел в некотором отдалении от фрунта, в креслах, и курил трубку. Несколько офицеров стояли возле него и разговаривали с ним, а майор командовал. Это остатки воинской дисциплины Екатерининских времен, которых, без сомнения, уже никто не увидит. В Могилеве, где мы прожили целую неделю, потому что братья матушки приехали к ней нарочно для свидания и совещания, один родственник повел меня в иезуитскую школу. Я удивился, увидя усатых школьников. Одного из этих усачей профессор (как называли себя иезуитские учители) поставил на колени. Возвратясь домой, я сказал матушке: «Если ты отдашь меня к иезуитам – я убегу». – «Куда?» – спросила она. «В Высокое, к Цыхре!» – «А если он тебя не примет?» – «Пойду в солдаты», – отвечал я решительно.

В Петербурге мы остановились у Осипа Антоновича Козловского, друга нашей фамилии, бывшего директором театральной музыки. Он жил в доме Льва Александровича Нарышкина, на Мойке, противу Новой Голландии[267], рядом с домом, который занимал сам Лев Александрович, где ныне Демидовский дом трудящихся[268]. Тогда этот дом был храмом роскоши, гостеприимства и благотворения и как будто в память прежнего благодетельного хозяина превращен в богоугодное заведение! Разумеется, у тогдашних русских вельмож в домах не отдавались квартиры внаем, и Осип Антонович жил в доме Нарышкина безвозмездно, занимая целый этаж.

VI

Петербург за полвека пред сим. – Наружный вид столицы. – Общество. – Вельможи двора императрицы Екатерины II. – Быстрые перемены и преобразования в царствование императора Павла Петровича. – Поляки в петербургском высшем обществе. – Определение мое в Сухопутный шляхетный кадетский корпус

Со времени кончины императрицы Екатерины II Петербург совершенно изменился и в наружном своем виде, и во внутреннем устройстве, и в нравах, и в обычаях. Только некоторые памятники зодчества припоминают[269] прежнее, – все прочее новое или возобновленное. Все великолепие города, за пятьдесят лет пред сим, сосредоточивалось на набережной Невы и в центре его, в окрестностях Зимнего дворца; но и в этой части города было весьма немного высоких домов. Почти все каменные домы были или двухэтажные или одноэтажные, с подземельем, т. е. жильем, углубленным в землю. Только на Невском проспекте, между Полицейским и Аничковым мостами[270], в двух Морских и двух Миллионных[271] не было вовсе деревянных домов, а во всех прочих улицах деревянные домы перемешаны были с каменными, и вообще, едва ли только не десятая часть домов были каменные. Но и прежние каменные домы в течение этого времени почти все или перестроены, или надстроены, так что их нельзя узнать. Многие прежние домы, почитавшиеся великолепными, вовсе сломаны, и на их месте воздвигнуты новые огромные здания. Теперь на Невском проспекте из старых домов остались в прежнем виде: дом Васильчикова, где Английский магазин (существующий на одном месте более полувека)[272], дом Косиковского[273], у Полицейского моста (бывший дом, тогда новый, князя Куракина), дом (pallazo) графов Строгановых[274], домы Католической церкви[275], гг. Лубье[276] и Меншиковых[277] и Гостиный Двор[278]. Все прочие домы приняли другой вид или сломаны. На Итальянской улице, противу Михайловской площади[279], с одной стороны (с правой) были частию каменные, а частию деревянные домы, а с другой стороны улицы, во всю ее длину была каменная стена (забор), ограждавшая дворцовый огород, принадлежавший к Летнему саду[280]. На Литейной, во Владимирской[281], в Конюшенных[282], Троицком переулке[283], в Моховой[284] и в окружающих их улицах, равно как в Малой и Средней Мещанских[285], в Подьяческих[286], на Вознесенском проспекте[287], Екатерингофском проспекте[288] и прилежащих к ним улицах большая часть домов были деревянные. Части города, называемые Московскою, Рождественскою, Коломнею[289], были почти исключительно обстроены деревянными домами, и большая часть улиц в них не имела мостовой. Козье болото[290] в Коломне – было настоящее болото, непроходимое и смрадное, покрытое зеленою тиною. Таких болот было тогда много в местах, ныне превосходно застроенных, как, например, по Лиговке[291], в Грязной[292], на Новых местах и за Каретным рядом[293]. Еще и до сих пор остались образцы прежних петербургских домов, а именно: на Невском проспекте, за Аничковым мостом, по правой стороне (считая от Невы). Васильевский остров только на набережной Невы и по Первой и Кадетской линиям[294] походил на столичный город, но далее застроен был почти исключительно деревянными домами. Пески[295], Выборгская и Петербургская стороны, с лучшими улицами, походили на плохие уездные городишки, а Ямская[296] была настоящая деревня. Даже православных церквей было немного каменных, а великолепная одна только, именно Александро-Невская лавра[297]. Казанский собор был деревянный, низкий, с высокою деревянною колокольнею и выкрашен желтою краскою[298]. Исакиевский собор, достроенный в царствование императора Павла I[299], представлял какую-то мрачную массу, без всякой архитектуры. Адмиралтейский шпиц существовал, но башня не была окружена колоннами и статуями, а здание Адмиралтейства было низко, не оштукатурено и не вмещало в себе жилья, а служило единственно для склада кораблестроительных материалов. С трех сторон Адмиралтейство обнесено было тремя фасами (в прямых линиях) земляного вала и водяным рвом[300]. Где ныне находится Инженерный замок, там стоял деревянный летний дворец императрицы Елисаветы Петровны, и на месте его император Павел I воздвигнул свое царское жилище, названное тогда Михайловским дворцом[301]. Этот дворец как бы волшебством возник в год с небольшим времени. Он тогда окружен был валом, вооруженным пушками и водяным рвом с подъемными мостами, и имел вид крепости[302]. Железных мостов вовсе не было; каменные мосты были только на Фонтанке и на Екатерининском канале, а на Мойке мосты Полицейский, Синий, Красный и Поцелуев были деревянные[303]. Нынешний Александринский театр, тогда называвшийся Малым, не имел никакой внешней архитектуры: это было низкое и безобразное здание, род сарая[304]. Большой театр был без портика и гораздо ниже и походил более на магазин, чем на храм искусства[305]. Дворцовая площадь окружена была тогда частными домами, между которыми отличался дом Кушелева[306] (на месте нынешнего Главного штаба его императорского величества[307]), выстроенный полукругом, от углового дома бывшего Вольного экономического общества[308] до нынешней арки, тогда не существовавшей. Дом Кушелева для Петербурга был то же, что Пале-Рояль[309] для Парижа, только в миниатюре. Тут были и лавки, и трактиры, и маскарадные залы, и театр, на котором играли немецкие актеры[310]. Где теперь ордонансгауз[311] и промежуток у Певческого моста, тут были домы музыканта Булана и белорусского дворянина Древновского. Помню эти домы потому, что в них жили мои знакомые. Тротуаров вовсе не было в городе[312]. О нынешней чистоте не имели даже понятия. Многие улицы весною и осенью были почти вовсе не проходимы, на других все лето стояли лужи. В отдаленных частях города (ныне великолепных) на улицах паслись коровы и расхаживали свиньи. Ночью собаки целыми стаями бродили возле рынков, и лай их и вытье раздавались далеко. От оборванных мальчишек, игравших в бабки и в городки на улицах, не было прохода вне центра города, и от них надлежало откупаться, чтоб не быть забрызганным грязью. На повороте с Невского проспекта во Владимирскую был так называемый Обжорный ряд (перенесенный после к Каменному мосту[313], в Апраксин переулок[314]). Тут сидели рядами бабы с хлебом, пирогами, жареным и вареным мясом или рыбою, и весь рабочий народ толпился тут два раза в сутки. У Синего моста стояли толпы людей обоего пола и различного возраста, с дворецкими и приказчиками. Здесь нанимали работников, слуг, служанок и даже покупали в вечное и потомственное владение. Тогда это было позволено, что можно видеть из объявлений в единственной тогда газете, «С.-Петербургских ведомостях»[315]. Можно смело сказать, что только вокруг Зимнего дворца, на Невском проспекте до Аничкова моста, в двух Морских и в двух Миллионных была Европа; далее повсюду выглядывала Азия и старинная предпетровская Русь, с своею полудикостью и полуварварством.

Здесь мне приходит на мысль разговор, который я имел с одним просвещенным и ученым вельможей (графом Е. Ф. Канкриным) насчет русской истории, лет за десять пред сим. «Если рассудить, то мы по справедливости вместо того, чтоб называться русскими, должны прозываться петровцами, – сказал граф Егор Францевич. – Что сделали для нас варяго-руссы в сравнении с тем, что совершил Петр Великий? При варяго-русских правителях мы были варварами, азиатцами, и как в старину монголы покорили Россию, так в течение времени растерзали бы ее наши европейские соседи, если б не родился Петр! Всем: славою, силою, довольством и просвещением обязаны мы роду Романовых и из благодарности должны были бы переменить наше общеплеменное название славян на имя творца империи и ее благоденствия. Россия должна называться Петровией, а мы петровцами, или империя – Романовой, а мы романовцами». Идея оригинальная, а в существе справедливая! Всевышний, сотворив землю, определил на веки веков место ее во вселенной и ход в небесном пространстве; Петр Великий, создав империю, назначил ей место в политическом мире и дал направление, по которому ей должно следовать для достижения высочайшей степени славы и могущества. Присоединение к России старинных русских княжеств и Литвы, приобретение Курляндии, завоевание Тавриды, утверждение русских границ на Дунае, приобретение берегов Каспийского моря, население новороссийских степей[316], каналы, дороги, усиление флота и войска – все это есть только исполнение предначертаний Петровых, следствия направления, данного им своей империи. Все, что было сделано вследствие этого направления, велико и полезно, все, сделанное вопреки его видам, упало само собою!

От кончины Петра Великого (в 1725 году) до восшествия на престол императора Павла Петровича (в 1796 году), почти шестьдесят восемь лет сряду, царствовали в России женщины. Два императора, Петр II и Петр III, не занимали престола и четырех полных лет. Перевороты, бывшие при утверждении власти за правительницею Анною Леопольдовною, при восшествии на престол императриц Анны Иоанновны, Елисаветы Петровны и Екатерины II, возносили их приверженцев и участников переворота почти над обыкновенною сферою подданных, и с ними возвышались их родные, друзья и прислужники[317]. Все хотели управлять по своей воле, и из видов честолюбия и корыстолюбия образовались партии. Правление приняло олигархические формы.

В краткое регентство правительницы Анны Леопольдовны, в царствование императриц Анны Иоанновны и Елисаветы Петровны партии явно боролись между собою и, вредя себе взаимно, наносили вред государству. От кончины Петра Великого до половины царствования Екатерины II все еще существовала сильная партия, противная быстрому ходу нововведений, партия, составленная из людей, вздыхавших по старине и ненавидевших чужеземцев. За эти чувствования Волынский заплатил жизнью при Анне Иоанновне, но воспоминание о Бироне впоследствии еще более укоренило эту ненависть. Императрица Екатерина II, будучи великою княгинею, изучила характер двора и русского народа и привязала к себе сердца изъявлением особенной любви ко всему русскому, народному. В ее царствование расцвела русская словесность из семян, насажденных при императрице Елисавете Петровне; появились русские художники, русские ученые, и все первые места в государстве были занятые природными русскими. Русские полководцы водили наши войска к победам. Русские сановники управляли всеми частями государственного механизма. Все новые учреждения и все звания получили русские наименования, извлеченные из духа русского языка. Везде вводимо было однообразное русское управление, и Остзейские провинции, и Финляндия вместо своих феодальных, устарелых прав получили русские законы[318]. Сама государыня казалась русскою в самых мелких подробностях жизни: одевалась по-русски, говорила всегда народным языком с русскими и даже участвовала своими трудами в русской литературе[319]. Все это льстило народному самолюбию, ободряло народ русский, и он обожал ее и не называл иначе как матушкой. Это слово было нераздельно с именем государыни. Царствование ее было, в полном значении слова, блистательное и славное! Приобретены новые и богатые области, во всем мире гремели победы, одержанные русскими на суше и на море; построены новые города и старые украшены; дано движение промышленности и торговле – словом, Россия сияла, как солнце, но и это блистательное положение не было изъято от недостатков. Такова участь всех дел человеческих! Многое еще оставалось довершить, усовершенствовать, исправить…

Император Павел Петрович, будучи еще великим князем, видел это и соболезновал, а вступив на престол, оказал великое благодеяние отечеству водворением новой дисциплины в войске, отчетливости в управлении казною и строгого правосудия в судах. Чувство правосудия в душе императора Павла Петровича преобладало над всеми другими чувствованиями, и даже один из неприязненных России писателей сказал о нем: «Он был справедлив даже в политике!»[320] Если он ошибался, то явно сознавался в ошибке и исправлял ее по-царски, но не прощал обмана, криводушия, лихоимства, непослушания. Государь начал улучшения с войска. Все так называемые тогда лежни, т. е. матушкины сынки и бабушкины внучкú, записанные в военную службу и получавшие чины, не видав сроду своего полка, были исключены из службы[321]. Кто хотел служить, тот должен был явиться в полк и исполнять все предписания военной дисциплины, нести все обязанности службы, несмотря ни на связи, ни на породу. Это возвысило дух в войске. Каждое неправосудие, каждое отступление от законов и от законного порядка в гражданских делах подвергалось немедленно наказанию, и каждое своевольное или безотчетное употребление казенных денег влекло за собою взыскание и ответственность. Все подданные сделались равными пред престолом, и ни знатность, ни высокие чины, ни сильное родство не могли избавить виновного от наказания за самоуправство, злоупотребление власти и ослушание. Россия быстро встрепенулась, и это движение было для нее спасительно впоследствии. Не мое дело разбирать все подробности царствования императора Павла Петровича; но я убежден в душе, что в этом отношении оно было чрезвычайно благодетельно и что постепенностью невозможно было бы излечить России от некоторых ее недугов. В быстром изменении прежнего порядка императором Павлом Петровичем вижу много добра. Вельможи, сановники, даже дамы в прежние времена не стыдились дежурить в передней временщиков и их любимцев и расточать перед ними лесть и непростительную снисходительность, перенося терпеливо грубости или небрежность, а между тем не отдавали надлежащей почести тем, которые имели на то полное право, и потому государь учреждил новый этикет. Прежние офицеры редко надевали мундир и еще реже появлялись перед фронтом. Государь приказал всем офицерам ежедневно появляться на вновь учрежденных вахтпарадах, т. е. на разводе караулов, перед которым было ученье. Одежда придворных и вообще людей, посещавших общества, разоряла целые семейства множеством алмазов (на пряжках, пуговицах, орденах, эфесах шпаг и т. п.), кружев и дорогих тканей, выписываемых из‐за границы, – и государь предписал для чиновников и не служащих дворян мундиры, уничтожив одежду якобинцев и террористов – фраки и круглые шляпы[322]. Сам государь не хотел говорить языком, на котором произнесен был смертный приговор несчастному Лудовику XVI и его безвинному семейству, и при дворе перестали говорить по-французски, а вследствие этого исчезли и все французские наименования. На вывесках вместо магазин написано было лавка. Разврат и пьянство обуяли мелких чиновников и вообще среднее сословие. Целую ночь раздавались в трактирах и в некоторых частных домах песни, звуки музыки и стаканов и неистовые вопли пирующих; следствием этого бывали драки, даже смертоубийства, пожары (при множестве деревянных домов) и, наконец, употребление непозволенных средств на приобретение денег. Государь приказал, чтоб по пробитии вечерней зари все огни в частных домах были погашены, все трактиры заперты, чтоб в трактирах не было никакой карточной игры и чтоб женщин не впускать вовсе в трактиры. Азартные карточные игры, как в публичных заведениях, так и в частных домах, строжайше были запрещены во всем государстве. Балы и всякие вечерние семейные собрания были позволены, но надлежало вперед давать знать полиции, чтоб она могла распорядиться немедленно в случае какого-нибудь нечаянного происшествия. Каждый человек имеет свой собственный вкус, и то хорошо, что кому нравится. Государь одел войско по образцу войска Фридриха Великого: в длинные зеленые мундиры с отворотами, открытые от груди, в короткое нижнее платье желтого или белого цвета, в суконные черные штиблеты за колени зимою и белые холщовые летом. Мушкетеры имели шляпы, гренадеры каски (как ныне лейб-гвардии в Павловскому полку). Офицеры и солдаты должны были пудриться[323], носить длинные косы и пукли[324] (прежде пудрились и носили пукли и косы или кошельки[325] одни офицеры). Во фрунте офицеры и унтер-офицеры вооружены были эспантонами (род алебард). Полки, исключая гвардейских, назывались по именам своих шефов. Кирасиры и драгуны носили куртки, первые белые, вторые зеленые, лосинное исподнее платье и шляпы с белыми султанами. Лат не было. Гусары одеты были по-венгерски: гвардейские имели меховые шапки, армейские – кивера с крылом; и носили длинные косы и локоны, висевшие до плеч по вискам[326].

Дела вообще приняли быстрый ход. Все исполнялось скоро, без малейшего отлагательства, а между тем и общество петербургское при всеобщем преобразовании приняло совершенно другой вид. Многие из вельмож двора императрицы Екатерины II и обогатившиеся дельцы уехали за границу или поселились в деревнях и в Москве[327]. Рядом с старою знатью и с вельможами, созданными Екатериною, водворилась новая знать из старых слуг государя. Из старинных коренных вельмож, представителей блистательного века и двора Екатерины II, остались в прежнем положении граф Александр Сергеевич Строганов и Лев Александрович Нарышкин. Из деловых людей, возвышенных императрицею Екатериною в звание государственного сановника, пользовался милостью государя граф Безбородко[328], а из новых, вовсе до того не известных людей, граф Иван Павлович Кутайсов и граф Алексей Андреевич Аракчеев. Граф Ростопчин, бывший камергером[329] при дворе Екатерины II и часто дежуривший при великом князе в Гатчине, имел счастье заслужить его благосклонное внимание и также пользовался особенною милостью государя императора. Государь-наследник Александр Павлович был назначен военным генерал-губернатором[330] Петербурга. Это место занимали после граф Аракчеев, а потом граф Пален. Первым обер-полицеймейстером в царствование императора Павла был генерал Архаров[331], знаменитый заведением в Москве полицейского порядка при императрице Екатерине II и очищением древней столицы от множества накопившихся в ней воров и разбойников. Сначала дозволено было каждому подавать лично прошение государю. Но неотвязность просителей, заступавших везде дорогу государю, заставила его отменить это постановление, и в одной комнате Зимнего дворца устроен был ящик для принятия прошений, которые рассматривались статс-секретарями для доклада государю[332]. Это было первым основанием учрежденной впоследствии Комиссии прошений[333]. Решения государя императора печатались в «Ведомостях», чрез несколько дней после подачи просьбы. За несправедливые доносы или жалобы подвергались наказанию просители, а по правдивым жалобам подвергались наказанию злоупотребители власти и законопреступные судьи. После отрешения от места нескольких губернаторов и других высших чиновников все стали осторожнее и внимательнее к делам. Прошение, поданное сестрою моею[334], поступило к государю чрез статс-секретаря Нелединского-Мелецкого, бывшего впоследствии сенатором и оставившего почетную память по себе в русской литературе как поэта эротического, творца прелестных в свое время русских песен. Чрез него же доставлено было и решение Осипу Антоновичу Козловскому для передачи просительнице.

Образ жизни вельмож двора императрицы Екатерины II теперь принадлежит к области вымысла, к романам и повестям! Кто не видал, как жили русские вельможи, тот не поверит! Я уже застал это сияние на закате и видел последние его лучи. В коренном русском вельможе было соединение всех утонченностей, всех общежительных качеств, весь блеск ума и остроумия, все благородство манеров века Лудовика XVI и вся вольность нравов эпохи Лудовика XV; вся щедрость и пышность польских магнатов и все хлебосольство, радушие и благодетельность старинных русских бояр. Цель жизни состояла в том, чтоб наслаждаться жизнию и доставлять наслаждения как можно большему числу людей, не имеющих к тому собственных средств, и чтоб среди наслаждений делать как возможно более добра и своей силою поддерживать дарования и заслугу. В доме Льва Александровича Нарышкина принимаемы были не одни лица, имеющие приезд ко двору или принадлежащие к высшему кругу по праву рождения или счастливою случайностию. Каждый дворянин хорошего поведения, каждый заслуженный офицер имел право быть представленным Л. А. Нарышкину и после мог хоть ежедневно обедать и ужинать в его доме. Литераторов, обративших на себя внимание публики, остряков, людей даровитых, отличных музыкантов, художников Лев Александрович Нарышкин сам отыскивал, чтоб украсить ими свое общество. В 9 часов утра можно было узнать от швейцара, обедает ли Лев Александрович дома и что будет вечером, и после того без приглашения являться к нему. Но на вечера приезжали только хорошо знакомые в доме. Ежедневно стол накрывался на пятьдесят и более особ. Являлись гости, из числа которых хозяин многих не знал по фамилии, и все принимаемы были с одинаковым радушием. Кто умел блеснуть остроумием или при случае выказал свой ум и познания, тот пользовался особенною милостию хозяина, и того он уже помнил. На вечерах была музыка, танцы, les petits jeux[335], т. е. игры общества, но карточной игры вовсе не было. На парадные обеды и балы были приглашения, и тогда уже званы были гости только по назначению хозяина. На этих балах расточаема была азиатская роскошь, подчиненная европейскому вкусу, и званые обеды удовлетворяли требованиям самой причудливой гастрономии; но в обыкновенные дни стол был самый простой. Обед состоял из шести блюд, а ужин из четырех. С первым зимним путем приходили к богатым людям огромные обозы из их деревень, с провизией: мясом, домашними птицами, ветчиною, солониною, маслом, всякою крупою и мукою, с медами и наливками, и все это было съедаемо и выпиваемо до весны. На обыкновенных обедах кушанье стряпалось большею частию из домашней провизии; на столе стояли кувшины с кислыми щами, пивом и медом, а вино (обыкновенно францвейн или франконское[336]) разливали лакеи, обходя вокруг стола два раза во время обеда. Редкие и дорогие вина подавали только на парадных обедах или на малых званых. У графа Александра Сергеевича Строганова было то же, с тою разницею, что к столу его имели право являться только те, которых он именно приглашал, и он в этом отношении был разборчивее, приглашая только тех, раз навсегда, которые ему особенно нравились. На даче Льва Александровича Нарышкина, называвшейся «Га, га!»[337] [338] (на Петергофской дороге), и на даче графа А. С. Строганова (на Выборгской стороне, за Малой Невкой)[339] в каждый праздничный день был фейерверк, играла музыка, и если хозяева были дома, то всех гуляющих угощали чаем, фруктами, мороженым. На даче Строганова даже танцевали в большом павильоне не званые гости, а приезжие из города повеселиться на даче, и эти танцоры привлекали особенное благоволение графа А. С. Строганова и были угощаемы. Кроме того, от имени Нарышкина и графа А. С. Строганова ежедневно раздавали милостыню убогим деньгами и провизией и пособие нуждающимся. Множество бедных семейств получали от них пенсионы. Домы графа А. С. Строганова и Л. А. Нарышкина вмещали в себе редкое собрание картин, богатые библиотеки, горы серебряной и золотой посуды, множество драгоценных камней и всяких редкостей[340]. Императрица Екатерина II в шутку часто говорила: «Два человека у меня делают все возможное, чтоб разориться, и никак не могут!» И точно, Л. А. Нарышкин и граф А. С. Строганов оставили после своей смерти огромное состояние и весьма незначительные долги относительно к имению, долги, которых итог в наше время не почитался бы даже долгом! Никогда я не слыхал, чтоб Л. А. Нарышкин пользовался щедротами государыни, но знаю наверное, что граф А. С. Строганов не брал никогда ничего, довольствуясь одною царскою милостью.

С того времени, как Станислав Понятовский (впоследствии король Польский) был послом Польской республики при Российском дворе[341], польская знать и с нею лучшая шляхта стали посещать Петербург и находили отличный прием и при дворе, и в высшем петербургском обществе. Приезжали в Петербург поляки образованные, богатые или, по крайней мере, тароватые, путешествовавшие в чужих краях, видевшие свет, люди отличные. Впоследствии, когда политические партии при короле Станиславе Понятовском начали вчуже искать помощи для приобретения первенства и уничтожения своих противников и когда императрица Екатерина II стала управлять делами Польши, в Петербург стекались все польские честолюбцы и все интриганты для снискания покровительства и милости государыни. Приезжали также люди честные и благородные, с намерением склонить государыню на перемену старинного польского бестолкового правления и введение улучшений сообразно с веком. Многие из знатных поляков имели русские военные, гражданские и придворные чины и уже по званию занимали почетные места в обществе. После присоединения Белоруссии к империи[342] некоторые польские вельможи, как то: князь Карл Радзивилл, Михаил Огинский и др. – отреклись от своих имений, чтоб не присягать на верноподданство[343], а большую часть богатых белорусских помещиков государыня привлекла в Петербург своими милостями и посредством браков старалась укрепить соединение единоплеменников. Браки русских с польками, а поляков с русскими девицами были особенно покровительствуемы государынею. Соллогуб (граф), князь Любомирский и князь Понинский женились на трех дочерях Л. А. Нарышкина[344]. Граф Виельгорский женился на графине Матюшкиной, дочери графа Михаила Дмитриевича[345] и княжны Гагариной, бывшей фрейлины императрицы Екатерины II. Дмитрий Львович Нарышкин женился на княжне Марии Антоновне Четвертинской, граф Валериан Александрович Зубов на Потоцкой (бывшей потом в замужестве за генерал-адъютантом Уваровым), и кроме того, множество генералов, и высших чиновников, и польских помещиков (которых имен не упомню) вошли в кровные союзы с русскими фамилиями. Родителям предоставлено было на волю избирать вероисповедание для их детей, в той уверенности, что в третьем поколении дети от русских отцов или матерей примут православную веру, что и исполнилось почти без исключений. Сын графа Соллогуба[346] был католик, а внук его, нынешний писатель[347], уже православный, равно как и князья Любомирские. На первых порах, когда умирающая Польша еще имела союзницами[348] Францию, Швецию и Турцию, надлежало действовать осторожно и с предусмотрительностью, и императрица Екатерина II старалась составить сильную русскую партию в самой Польше, в чем и успела совершенно. По уничтожении Польской республики и присоединении к России, на вечные времена, Литвы и старинных русских княжеств на западе и юге России, множество польских дворян, особенно из фамилий знатных, но не богатых, бросились в Петербург искать счастия – и все получили места при дворе, в гвардии или в гражданском ведомстве, с значительным содержанием. При учреждении Третьего департамента в Сенате, для польских дел, некоторые известные люди из поляков получили звание сенаторов[349]. Одним словом, поляков ласкали везде, принимали и покровительствовали. Император Павел Петрович также был особенно милостив к полякам. Немедленно по восшествии на престол государь дал свободу всем польским узникам[350], заключенным в Петропавловской крепости, и лично объявил эту милость генералу Костюшке[351]. Главные лица из поляков, проживавших в Петербурге, были: Илинский (граф), бывший при наследнике престола бессменным дежурным камергером в Гатчине. Он находился в Петербурге во время кончины императрицы и, отправившись немедленно в Гатчину, первый поздравил наследника престола императором. За усердие и приверженность, оказанные при этом случае, Илинский получил от государя несколько тысяч душ[352]. Впоследствии он был сенатором. Это был чрезвычайно добрый и благородный человек, весьма набожный, но холодный и несколько надменный с низшими. Он был необыкновенно высокого роста, сухощав, держался всегда прямо и от этого казался неловок. Он много делал добра полякам и при императоре Павле Петровиче, и при Александре Павловиче, в начале его царствования[353]. О нем я буду говорить впоследствии. Северин Осипович Потоцкий (граф) остался беден после отца своего, лишившегося огромного состояния на спекуляциях[354]. Северин Осипович прибыл в молодых летах в Петербург искать счастия и нашел его[355]. Сначала он был камергером, потом сенатором и попечителем Харьковского учебного округа. Северин Осипович был человек честный и благородный, отличного ума и образования, прилежно занимался всегда делами сенатскими и возвысил Харьковский университет своим управлением[356]. За что только он ни брался, исполнял усердно и совестливо. В частной жизни он был весьма оригинален. Он никогда не заводился домом и не принимал гостей, но жил на холостую ногу в трактире и вечера проводил в гостях. Лет двадцать сряду прожил он на Екатерининском канале в доме Варварина[357]. В обществе он был приятен и остроумен, но в своем доме капризен и брюзга. Он был любим и уважаем всеми. Северин Осипович был в молодости красавцем, а под старость чрезвычайно худощав, но всегда бодр и свеж. Граф Виельгорский пользовался особенною милостью императрицы Екатерины и императора Павла Петровича. Он отличался познаниями, тонкостью ума и светскостью. Я только два раза видел его. Граф Адам Станиславович Ржевуский (бывший потом сенатором) принадлежит к числу самых отличных, самых благородных людей[358], которых я знал в жизни. Умный, просвещенный, добродушный, честный и благородный во всех делах своих, он был, кроме того, чрезвычайно приятен в обществе, а в короткой беседе увлекателен. Князья Адам и Константин Чарторийские служили в гвардии при императрице Екатерине и были камергерами двора[359]. В начале царствования императора Павла Петровича Константин уехал к родителям, а Адам, будучи посланником при Сардинском дворе, возвратился в Петербург при восшествии на престол императора Александра Павловича[360] и занимал звание министра иностранных дел. Князь Понинский, прекрасный мужчина, особенно когда он был в своем красном мальтийском мундире[361]; граф Соллогуб, также весьма приятной наружности и чрезвычайно обходительный и вежливый; князья Любомирские, князья Четвертинские – все люди высшего образования – ежедневно посещали дом Нарышкина. В начале царствования императора Александра Павловича прибыл в Петербург Михаил Огинский[362] (сперва граф, потом князь и сенатор). Он был в начале революции отчаянным патриотом и участвовал в восстании под начальством Костюшки; потом скитался по чужим краям, тщетно испрашивая вмешательства в дела польские у Порты, у Англии и Франции, и удостоверясь, что он гоняется за привидением, обратился к великодушию императора Александра, который позволил ему возвратиться в отечество. Он появился на родине обремененный долгами и без гроша денег. Огромное имение, сперва конфискованное, было ему возвращено, и по просьбе его учреждена комиссия для приведения в порядок дел его и уплаты долгов. Милость государя чрезвычайно тронула его, и он был до конца своей жизни искренно предан императору Александру Павловичу. Огинский был один из самых любезных людей своего времени: остроумный, веселый, полный дарований. В музыке он был истинный знаток, и многие из его легких композиций, полных чувства и мелодии, до сих пор имеют высокое достоинство. Кто не знает полонеза Огинского[363]? Насчет этого полонеза написаны были в чужих краях длинные рассказы, в которых предполагалось, что полонез сочинен несчастным, умертвившим себя от любви к высокой особе! Огинский знал давно О. А. Козловского, и любовь к музыке сделала их друзьями. Огинский ежедневно бывал в доме Козловского[364] и весьма часто навещал Л. А. Нарышкина. С Михаилом Огинским приехал племянник его, Габриель, молодой человек отличной образованности; он был в большой дружбе с внуком Л. А. Нарышкина, графом Соллогубом, отцом нынешнего писателя. Граф Соллогуб (отец нынешнего) почитался в свое время первым танцором в обществах, играл превосходно на домашнем театре, пел очень хорошо и был вообще одним из блистательнейших молодых людей. Прекрасный характер и доброта душевная еще более возвышали его приятные дарования. В доме Нарышкина всегда было множество девиц, родственниц, воспитанниц, поживальниц, и молодежь в то время обходилась между собою свободно, без педантства и кокетства. Девицы и молодые люди шутили между собою, делали друг другу разные проказы, мистификации, чтоб после похохотать вместе, и меня часто употребляли обе стороны как орудие для своих проказ. Сколько я помню, в то время только граф Илинский и пожилая княгиня Четвертинская[365], имевшая значение при дворе, жили домами и принимали у себя гостей. Прочие поляки жили на холостую ногу, исключая, однако ж, старого графа Соллогуба, который часто проводил в столице всю зиму, а иногда и лето. Как два драгоценные алмаза в богатом ожерелье, блистали в высшем обществе две польки-красавицы, Мария Антоновна Нарышкина и графиня Зубова (супруга Валериана Александровича), между множеством русских красавиц, как, например, графиней Верой Николаевной Завадовской, графиней Самойловой, графиней Прасковьей Семеновной Потемкиной[366] и другими. Видал я в жизни множество красавиц, но не видал таких прелестных женщин, какие были Мария Антоновна Нарышкина[367] и сестра Наполеона Элиза. Это, бесспорно, были две первые красавицы своего века. Но что всего привлекательнее было в Марии Антоновне – это ее сердечная доброта, которая отражалась и во взорах, и в голосе, и в каждом ее приеме. Она делала столько добра, сколько могла, и беспрестанно хлопотала за бедных и несчастных. Графиня Зубова была небольшого роста, живая, веселая, имела в своем характере много амазонского и отличалась быстрым умом. Между мужчинами никто не мог сравняться с стариком Львом Александровичем Нарышкиным и его сыновьями, Александром и Дмитрием Львовичами. Старик был уже в преклонных летах, но держался всегда прямо, одевался щегольски и никогда не казался усталым. Он почитался первым остряком при дворе императрицы Екатерины II, где в уме не было недостатка, и это остроумие перешло к старшему сыну его, Александру Львовичу, которого острые слова и эпиграммы повторялись и в Петербурге, и в Париже. Оба брата были прекрасные мужчины, истинно аристократической наружности. С первого взгляда виден был вельможа! Род Нарышкиных отличался и красотою телесною, и добродушием, и популярностию. У всех их была какая-то врожденная наклонность к изящному, и каждый талант находил у них приют. В этом же роде был и граф Александр Сергеевич Строганов, старичок небольшого роста, всегда веселый, всегда приветливый, охотник до шуток и острот, покровитель всех дарований и обожатель всякой красоты. Все они принимали и покровительствовали мою матушку и сестру, которая своим музыкальным дарованием, ловкостью и приятным обхождением обращала на себя общее внимание. Лев Александрович Нарышкин, для шутки, убедил мою матушку одеть меня по-польски, в кунтуш и жупан[368], и я, не будучи застенчивым, смело расхаживал, препоясавшись моею саблею (подаренною мне графом Ферзеном), по аристократическим гостиным и забавлял всех моим детским простодушием и шутками. Иногда меня заставляли играть на гитаре и петь польские песенки… Я входил смело к дамам во время их туалета, пересказывал им, чему меня научали старшие, смешил их, и все меня ласкали, дарили игрушками, конфектами. Это было мое счастливое время в Петербурге!..

Граф Ферзен был тогда директором Сухопутного шляхетного кадетского корпуса[369]. Он видывал матушку в обществах и однажды, разговорясь обо мне, посоветовал ей отдать меня в корпус, обещая все свое покровительство и родительское попечение. Когда это сделалось известным, все стали убеждать матушку последовать совету графа Ферзена, и особенно подействовали на нее слова графа Северина Осиповича Потоцкого, которые мне матушка пересказала впоследствии, когда я мог понимать всю их важность. «Мы вошли в состав государства, – сказал граф Потоцкий, – в котором все наши фамильные заслуги и все наше значение в прежнем нашем отечестве исчезнут! Теперь, на первых порах, некоторых из нас возвысили[370] на основании прежнего нашего фамильного значения, но пройдет тридцать, сорок лет, полвека, и каждый безродный чиновник будет выше бесчиновного потомка дигнитарской[371] польской фамилии! Если наше дворянство не захочет служить и входить в связи с русскими фамилиями посредством браков, то оно упадет совершенно. Мы должны подражать дворянству немецких провинций, которое всегда имеет на службе представителей своего усердия и верности к престолу. Начните! Вы сделаете добро вашему сыну, докажете вашу преданность к новому отечеству и подадите полезный пример. Какое поприще для вашего сына в провинции?..» Это были мудрые и пророческие речи! Граф Потоцкий убедил матушку, и она решилась отдать меня в корпус.

Граф Ферзен взял меня к себе, чтоб приучить к будущей кадетской жизни. Он приставил ко мне в роде гувернера майора Оде-Сиона (бывшего в Польше при графе Игельстроме и потом инспектором классов в Пажеском корпусе и генерал-майором), отпускал меня в рекреационное время[372] играть с кадетами, водил смотреть военные экзерциции[373] и кормил конфектами[374]. Мне было очень весело у графа Ферзена, тем более что матушка ежедневно приезжала ко мне и иногда брала с собою. Но граф Ферзен оставил корпус прежде, нежели были получены из провинции свидетельства о моем дворянстве. Через несколько месяцев вышло от государя разрешение об определении меня в кадеты. Меня отвезли в малолетное отделение 13 ноября 1798 года[375].

VII