Воспоминания. Мемуарные очерки. Том 1

22
18
20
22
24
26
28
30

За несколько месяцев пред сим отец мой выгнал из службы помощника нашего приказчика, за дурное поведение и, кажется, за воровство. Он был шляхтич и, оставшись без места, оседлал своего коня и определился в так называемую рухавку (конную милицию из шляхты), формировавшуюся в Новогрудке. Был ли он на войне или нет, не знаю, но после пленения Костюшки он возвратился на родину с деньгами, начал мотать по корчмам с подобными ему негодяями и грозил заочно местью моему отцу, что было уже нам известно. Этот-то человек, узнав, что наше семейство прячется в лесу, вознамерился нас ограбить и, вероятно, всех перебить, чтоб прикрыть следы злодейства, и, таскаясь по корчмам, подговорил на этот подвиг несколько пьяных шляхтичей и десятка два самых развратных мужиков, уверяя, что русские, заняв край, не станут разыскивать об убийстве или грабеже панов, с которыми они воюют. В тот же день, как злодей с шайкою своею отправился в лес нас отыскивать, не со стороны нашей усадьбы, к которой он не смел приблизиться, но издалека, чрез болото, крестьянка, благодарная моей матери, узнав об этом от соседки, которой муж принадлежал к шайке, побежала в Маковищи и, боясь сказать об этом приказчику, не доверяя ему, расспросила у коровницы, каким путем пошло наше семейство в лес, и по следам нашим нашла нас. Этой женщине матушка дала лошадь, чтоб она скорее поспела в наш дом, и наши люди стали приготовляться к защите от разбойников.

Семен, не любивший корчмаря Иоселя за то, что он по приказанию отца моего не давал ему в долг водки и, пользуясь милостью господ, иногда грубо обходился с дворнею, сказал, что он подозревает Иоселя в измене. Это мнение разделяла вся наша прислуга, по врожденной ненависти своей к жидам, – и Семен клялся, что при первой встрече убьет его, как зайца. В нашем лагере раздались проклятия и угрозы противу Иоселя, которого защищала одна моя матушка. Вскоре увидим, какое участие принимал он в этом деле.

Кондратий, бывший с моим отцом в походе, имел первенство в совете, он предлагал составить род укрепления из земли и сучьев и засесть в нем, закрыв сверх того от пуль матушку, сестер и меня пуховиками. Другие советовали возвратиться домой как можно скорее, что и матушке казалось лучше, но страх от встречи с русскими удерживал ее… Бог весть, что тогда рассказывали о русских, хотя в самом деле война ведена была в то время не так, как теперь. Победители почитали врагом каждого жителя неприятельской страны, не различая ни возраста, ни пола. Подвиги Древича[172] и других были в свежей памяти: Прага еще дымилась, и от одного имени Суворова бросало в лихорадку! Я спал спокойно, но никто в нашем лагере не смыкал глаз во всю ночь; огней не разводили, и два стрельца, с заряженными ружьями, расхаживали вокруг поляны. На рассвете матушка велела вьючить лошадей, и мы отправились в обратный путь. Матушка хотя и не решалась возвратиться домой, но вознамерилась приблизиться к опушке леса. Мы шли в тишине около двух часов времени, как внезапно впереди, шагах в двухстах, в авангарде, составленном из Семена и Кондратия, послышался шум и говор. Матушка сказывала мне после, что ноги у нее подкосились, в глазах потемнело, и она сперва присела на сломанное дерево, а потом лишилась чувств. Она боялась более за детей своих! Меня отнесли в сторону, а сестры, сами чуть живые, бросились с служанками помогать матушке. Панна Клара от страха почти лишилась ума и кричала изо всей силы. Вдруг раздался громкий и внятный голос Семена: «Не бойтесь! это добрые люди!» Сквозь чащу леса, однако ж, нельзя было ничего и никого видеть. Матушку привели в чувство, но она была так слаба, что не могла привстать с места. Слова Семена оживили всех, но ненадолго… Вдруг из‐за кустов и между деревьями мелькнули русские гренадерские шапки и светлые мундиры. Все женщины, как курицы при появлении коршуна, немедленно сбились в кучу и бросились на колени вокруг матушки, сидевшей на обрушенном дереве, склонясь на руки моей няньки. Я сидел у ног матушки. Женщины не смели поднять глаз и были как полумертвые, и только одна панна Клара продолжала вопить: «О Боже мой, умилосердись!» – и потом начинала громко пересчитывать всех святых, которые приходили ей на память… Минута была решительная и ужасная, и в самое это время на тропинке показался наш корчмарь Иосель, а с ним Семен и Кондратий. «Не бойтесь, не бойтесь, пани! – кричал Иосель, махая руками. – Ничего не будет худого; это добрые москали – я сам привел их сюда, чтоб спасти вас!.. Не бойтесь – и пана ожидают сегодня в Глуск; он верно к вечеру будет дома!..» Мать моя ожила, а с нею все другие. Сестры мои от радости стали обнимать и целовать Иоселя; у матушки слезы полились градом, а у панны Клары сделались страшные спазмы: она смеялась и плакала вместе и валялась по земле. Иосель, поцеловав руку сперва у матушки, а потом у меня и вынув из кармана пряник, подал мне, как бывало в прежнее время. У матушки брызнули из глаз слезы. «Иосель! – сказала она. – Этого пряника я во всю жизнь не забуду!»

Дело объяснилось. Иосель, узнав от приятеля своего, корчмаря, что толпа негодяев вознамерилась перебить всех нас, чтоб завладеть нашими вещами, решился просить помощи у русского капитана, пришедшего накануне на квартиры в Маковищи, и капитан немедленно отправился к нам, с пятидесятью гренадерами, взяв с собою Иоселя для указания дороги и чтоб повесить его на первом дереве, если б он обманул его и ввел в какую-нибудь засаду. Жида вели связанного и развязали только при встрече с нашими людьми.

Едва Иосель успел кончить свой рассказ, явился капитан, молодой человек, весьма красивый собою, в светло-зеленом мундире с красными отворотами, в красных панталонах, в щегольской гренадерской шапке. Никогда я не забуду ни лица его, ни голоса, ни имени. Это был капитан Палицын, Фанагорийского гренадерского (если не ошибаюсь) полка[173]. Он подошел к моей матушке, успокоил ее, изъявил сожаление, что она из опасения его земляков подвергнулась такой опасности; уверил, что никому, даже последнему мужику, солдаты его не сделают ни малейшей обиды; потом, обратясь к сестрам, сказал с улыбкою, что он сберег их ноты, фортепиано и гитары и оставил их комнаты незанятыми, и наконец, увидев меня уже на коленях у матушки, взял на руки, поцеловал и спросил, хочу ли я с ним подружиться. Видя, что появление его всех успокоило, я крепко обнял его за шею и сердечно расцеловал, отвечая, что хочу быть его другом, если он не убьет никого из нас. «Я, дружок, тогда только убиваю, когда на меня нападают, и защищаю тех, кому нужна моя помощь». Это сказано было не для меня, а для всех. «До дому еще далеко, – сказал капитан дамам, – и вы не дойдете пешком. Прошу покорно подождать, я помогу делу…» И капитан, посадив меня на колени матушки, удалился, оставив всех в удивлении и недоумении. Тогда так боялись русских, что матушка моя не верила, чтоб капитан был природный русский, и сказала: «На счастие наше, это или поляк, или лифляндец, или курляндец!» (albo Polak, albo Liflandczyk, albo Kurlandczyk). Впрочем, капитан Палицын весьма недурно говорил по-польски; он провел долгое время в Польше и, как после сказывал, имел искренних приятелей между поляками. Еще бы такому человеку не иметь приятелей! Да он нашел бы их и между ирокойцами[174]!

Чрез полчаса возвратился капитан. За ним шестнадцать гренадер несли четыре носилки, наскоро сделанные из сучьев. Я не спускал глаз с солдат. Они имели ружье за плечом, на ремне, по-охотничьи. Капитан просил дам (в том числе и панну Клару, которая была больна от испуга) сесть на носилки. Сперва матушка и сестры противились и отговаривались, но наконец согласились. Положили на носилки подушки, дамы сели; меня взял на руки саженный гренадер с предлинными усами, и по команде капитана «вперед!» шествие двинулось. Шагах в пятидесяти, на небольшой площадке, стоял отряд. «Песенники вперед!» – сказал капитан, и часть солдат отделилась. Остальные солдаты по одному шли за нашим обозом, и мы весело пошли вперед под звуки русских песен. Впервые услышал я тогда русские песни и солдатский хор; некоторые из тогдашних песен я после часто слышал, и они остались у меня в памяти.

Прибыв домой, матушка чрезвычайно удивилась, что капитан с поручиком заняли комнаты в гостином флигеле, не сдвинув даже стула с места в нашем доме. Явился наш управитель и объявил, что по приказанию капитана он пригнал во двор скот и привел лошадей и что капитан приказал только кормить солдат в деревне и давать им винную порцию, обещая, что все будет смирно и тихо, как в мирное время. Приказчик примолвил, что он сам хотел ехать за нами, с известием, что в москалях Бог послал нам таких добрых людей, когда Иосель явился к капитану с известием о разбойниках, и капитан в ту же минуту собрал команду и отправился…

Матушка испросила у капитана позволение дать каждому солдату по рублю серебром и угостить на другой день всю роту во дворе, примолвив, что она надеется, что избавитель ее и всего нашего семейства не откажется разделять с нами стол и все, чем только она может с ним поделиться. Капитан согласился быть нашим гостем и во все время своего квартирования в Маковищах проводил целый день в нашем семействе. Это был милый, образованный и добрый человек. Солдаты обожали его.

Хотя Иосель сказал, что отец мой приедет скоро домой, но он возвратился чрез неделю, к самому обеду, и, зная уже все случившееся, бросился в объятия капитана, со слезами благодарил его за благородное обхождение, покровительство и избавление нас от величайшей опасности. Отец любил жить весело: он тотчас послал приглашение к соседям, прося их приехать на несколько дней с семействами повеселиться пред отъездом всего нашего семейства в Несвиж. В этом городе велено ему было проживать по его должности, и он не хотел расставаться с своим семейством, чтоб не подвергать нас снова подобным приключениям. Наехало гостей множество, и как погода была теплая, то дамы поместились в комнатах, а мужчины вместе с моим отцом устроили себе жилище на гумне. Привезли из Глуска музыку[175] графа Юдицкого. Капитан Палицын по просьбе отца моего пригласил приятелей своих офицеров – и пошла пируха! Каждый день прогулки, большой обед, танцы, ужин, музыка, пение – и так пропировали целую неделю. Тут я увидел в первый раз так называемую лодку, представляемую русскими песенниками[176], увидел русскую пляску и так полюбил лихих русских солдат, что не отходил от них, носил им водку, виноградное вино, булки, пироги и давал даже деньги, выпрашивая у родителей. За то и солдаты полюбили меня и говорили пророчески: «Этот будет наш!» Я бросил все мои игрушки и играл штыками и тесаками. В карманах у меня были пули, через плечо золотой шарф капитана Палицына. Чрез неделю он, после бала, продолжавшегося до утра, выступил с ротою в поход, в Слуцк, провожаемый с музыкою всем обществом верст за пятнадцать, где приготовлен был завтрак на прощанье, а после него, на третий день, выехали мы в Несвиж. Перед выездом недосчитались панны Клары. Она примкнула к Фанагорийскому гренадерскому полку, но только не под покровительство доброго Палицына – и без него нашелся другой охотник до этой дичи!

II

Старинный польский дорожный поезд. – Победитель Костюшки граф Ферзен. – Первое собственное оружие. – Жизнь русских офицеров в Польше. – Польки. – Испуг

Удивительно, как все изменилось в короткое время! В Польше было тогда какое-то молодечество, от которого никто не смел уклониться. Подраться на саблях значило почти то же, что чокнуться стаканами. Каждый мужчина долженствовал быть отличным ездоком и стрелком из ружья и пистолета. Погасить свечу пулею, попасть в туза или убить на лету, пулею, ласточку – ныне причисляемое к редкостям – почиталось тогда делом обыкновенным. Мужчина не смел ездить в карете или в коляске: это предоставлялось больным и женщинам. Семидесятилетние старики ездили верхом в дальний путь, например с берегов Березины в Варшаву. Только некоторые богатые модники, возвратясь из изнеженного Парижа, презирали старинные обычаи; но таких людей было весьма немного, и их преследовали сатирою и насмешками. Таким образом, как наше семейство ехало в Несвиж, езжали тогда все порядочные шляхетские фамилии. Роскошь магнатов, особенно многочисленность их прислуги и лошадей, превосходила всякое вероятие. Например, князь Карл Радзивилл выезжал иногда в тысячу коней!..

Маршрут наш назначен был предварительно, и бричка, в четыре лошади, с кухонными снарядами, с поваром и поваренками, шла впереди, шестью часами перед главным поездом. На назначенных местах повар готовил обед и ужин. Завтрак и полдник везли с собою. Матушка с сестрами и со мною ехала в четвероместной огромной карете, на пасах (т. е. на ремнях, потому что рессоры тогда мало употреблялись), запряженной цугом, в шесть сивых лошадей, без форейтора[177]. Кучер правил с лошади, а не с козел. Перед каретою и за нею ехали верхом четыре стрельца с ружьями наперевес, с кортиками и с охотничьими рогами; на запятках стояли два огромные лакея, одетые по-венгерски, с высокими волчьими шапками. Эти лакеи назывались гайдуками. За каретою шла коляска, запряженная цугом четырьмя карими жеребцами, и кучер также правил с лошади, без форейтора. Сбруя была краковская, т. е. высокие хомуты с бубенчиками; но в городе употребляли английские шоры с серебром. В коляске сидел камердинер батюшки, а на запятках казачок, бандурист. Потом ехал пикер (по-польски доезжачий) и его помощник, ведя гончих и борзых собак на сворах. Несколько брик[178] (кажется три), каждая в четыре лошади, также цугом, с постелями, туалетом, столовым сервизом и разными вещами, шли за коляскою. В бричках сидели служанки и так называемые покоевцы, т. е. комнатная прислуга, из молодых и красивых людей. При бричках ехали, также верхом, официант, носивший в Польше название маршалка, и конюший. Первый был то же, что в Испании majordome[179], т. е. заведовал кухней, буфетом и прислугой, а второй управлял конюшнею и охотою. За бричкой ездовой, верхом, вел парадную верховую лошадь батюшки, под богатою попоною с гербами, а в замке тянулись крестьянские подводы с съестными припасами, мукою, крупою, разным копченым мясом, водками, ликерами, вареньями, сырами и т. п. Отец мой ехал верхом на сером жеребце, а за ним ездовой (по-польски лиозак, lozak) в куртке с галунами, в шишаке с перьями, с кортиком; он вез длинный турецкий чубук и весь трубочный припас. Весь поезд ехал обыкновенно шагом или, по хорошей дороге (что тогда была редкость), малою рысцою. Без этой свиты не мог выехать порядочный человек, шляхтич, bene natus et possesionatus[180]! Подъезжая к усадьбе или местечку, кучера хлопали бичами, ездовые трубили в рога и стреляли на воздух из ружей и пистолетов, чтоб дать знать, что едет пан.

Все польские власти были тогда в разброде; страною управляли русские генералы и поставленные ими офицеры. Начальники были рады-радешеньки, если могли ухватиться за кого-либо из туземцев, и отец мой, в звании народного гражданско-военного комиссара[181], должен был поневоле исправлять обязанности маршала (предводителя дворянства), судьи и всех полицейских властей. Не знаю, на какое пространство простиралась эта принужденная власть его, но официально он был комиссаром воеводства Новогрудского.

Польша издревле славилась беспорядками всякого рода, особенно дурными дорогами и мостами. На этот счет существует даже насмешливая пословица[182]. Верстах в двадцати от Несвижа надлежало проезжать чрез ручей, который в полную воду был довольно широк и быстр. Осмотрев мост, люди наши уверились, что он не поднимет кареты, а потому стали искать брода. Отец мой первый проехал в броде, но не остался на другом берегу, а воротился, чтоб распорядиться при спуске кареты. Карета прошла чрез воду благополучно, но при подъеме передние лошади стали путаться, и карета нагнулась на сторону. Сестры от испуга закричали, и отец мой, ехавший возле кареты, дал шпоры лошади: она рванулась на берег и, не знаю как оступившись или завязнув в грязи, упала на бок. Отец попал под лошадь и, ударившись о камень, переломил ногу. Мы все выскочили из кареты и с криком и плачем подняли его; стрельцы перевязали ногу между двумя досками, положили в коляску и поскакали во весь дух в Несвиж. Мы также поехали во всю рысь…

Дом для нас был приготовлен магистратом[183]. Когда мы приехали, отец мой был уже перевязан искусным доктором и лежал в постели. Доктор успокоил матушку и уверил, что чрез шесть недель отец мой будет совершенно здоров и встанет с постели и что не предвидится ни малейшей опасности.

В Несвиже была тогда временная главная квартира генерала графа Ферзена, который победою, одержанною над Костюшкою, и взятием его в плен стяжал себе всемирную славу. В это время он наслаждался ею в полной мере, награжден был щедро императрицею Екатериною II[184] и союзными дворами и пользовался особенным уважением всей русской знати.

Некоторые из польских офицеров, бывших в сражении под Мациевицами, приписывают, однако ж, победу генералу Денисову, впрочем весьма несправедливо, на том основании, что в начале сражения поляки одержали верх в центре, где начальствовал сам генерал Ферзен, который уже начал ретироваться, оставив на месте несколько пушек; но генерал Денисов, стремительно бросившись с своею кавалериею на левый фланг польский, смял его, обратил в бегство и этим внезапным ударом привел весь корпус Костюшки в расстройство. Тогда уже генерал Ферзен стал громить центр польский своею артиллериею и ударил в штыки. Как бы то ни было, но слава победы принадлежит всегда главнокомандующему. Очевидцы и иностранные писатели должны вспомнить, что без счастливого движения генерала Десе (Desaix) Наполеон не одержал бы победы при Маренго[185], однако ж слава принадлежит Наполеону. Ведь и Костюшку взял в плен не сам Ферзен, а мы должны говорить и писать, что Костюшко взят Ферзеном.

Разумеется, в общем расстройстве страны, при беспрерывных переходах войск, продовольствие его было сопряжено с величайшими затруднениями. Брали, где могли взять, и наконец выбрали все, что было на виду, а между тем большая часть запасов сохранялась помещиками и крестьянами в ямах, в лесах, между неприступными болотами. Надлежало иметь человека, который бы знал местность и средства каждого поместья и умел распределить так называемую реквизицию (контрибуцию провиантом и фуражом) справедливо, без излишнего отягощения жителей и сообразно состоянию каждого помещика. Для этого Ферзен вытребовал отца моего в Несвиж и весьма был огорчен случившимся с ним несчастием, которое замедляло предположенное учреждение Временной провиантской комиссии.

Лишь только язвенная горячка (Wundfieber) у отца моего миновалась, граф Ферзен навестил его, присылая прежде ежедневно адъютанта осведомляться о его здоровье. В эту самую пору у отца моего был доктор, и потому матушка приняла графа в гостиной и, по польскому обычаю, представила ему все наше семейство. Граф Ферзен после первых вежливостей сказал матушке, что она, будучи матерью русского воина[186], как русская, имеет полное право на покровительство русского правительства, и просил ее, чтоб она избрала его в предстатели пред троном великой монархини. Матушка, разумеется, приняла это за комплимент, однако ж все наше семейство было обворожено ласковостью, хорошим тоном и добродушием графа Ферзена. Заметив привязанность матушки ко мне, державшей меня на коленях, граф Ферзен обратился ко мне, а матушка велела мне подойти к графу и приветствовать его. Граф поцеловал меня в лоб и обещал принесть конфектов и игрушек. Я столько наслышался в доме нашем о графе Ферзене, о Костюшке (которого обожали в нашем семействе), что с недоверчивостью слушал графа и с величайшим любопытством рассматривал его. Граф Ферзен был уже стар, лет шестьдесяти, но по лицу казался еще старее. Он был сухощавый, весь в морщинах и согнутый; щурил глаза и закрывал их рукою от света. Особенно помню, что он весьма бело был напудрен и имел трость с набалдашником, осыпанным драгоценными каменьями. Посидев с дамами с полчаса, граф пошел в комнату отца, где пробыл долго, и с другого же дня в спальне отца моего начал собираться ежедневно комитет, составленный из нескольких помещиков и русских штаб-офицеров, для учреждения земской полиции и установления правильного продовольствия войска.