Стар и млад

22
18
20
22
24
26
28
30

Я бросил стучать топором, слушал чуть внятную жизнь деревни, полей, воды, близкого леса. Я чувствовал счастье, и недовольство собой, и надежду, и жалость к моим сослуживцам: они сейчас чертят свои чертежи. А что они знают вот об этом дне своей жизни?

А что знаю я?

Весна за окном

1

Виктора завалило породой в шахте. Сначала он попал в маленькую рудничную больничку, потом его доставили в город, в клинику. Оттуда перебросили на самолете в Ленинград, к заслуженным нейрохирургам. Нарушенный позвоночник никак было не заживить.

Виктор видел свои ноги. Он мог их даже пощупать, но давно уже не делал этого, потому что знал, как они прохладны наощупь и вялы, — мертвые ноги. Пошел третий год его больничной жизни. Жена давно перестала приезжать и писать письма. Большую шахтерскую пенсию Виктору перечисляли на сберкнижку.

Он сидел дни напролет, а иногда и за полночь в кресле на колесах, рядом со столиком дежурной сестры, курил, смотрел и думал.

Хотя нет. Пожалуй, он не думал последнее время. Он не поспевал думать, теперь это было не нужно ему. Только смотреть. Только не пропустить ничего в медленно движущейся, шаркающей, гулко хлопающей дверями больничной жизни. Виктор глядел на эту жизнь, как глядят на экран, но не участвовал в ней; он чего-то жадно ждал от нее, как ждут в кино: не для себя, и невесть чего, и все волнующе важно. И не нужно думать. Только смотреть и ждать.

Виктор взглядывал в глаза идущим мимо врачам, все врачи держались очень прямо, двигались стремительно-бодро. Виктор хотел поймать их глаза, но это никогда не удавалось ему.

Во впускные дни являлись посетители. Старенькие мамаши терялись в большом больничном коридоре. Общительны, улыбчиво-деятельны были жены, они справляли себе пропуска и могли приходить в неурочное время. Оранжево лоснились мандарины в сетках у сослуживцев; сослуживцы были громкоголосы и доверительно требовали от лечащих врачей полного ответа.

Санитарки проходили мимо Виктора и будто дорожили этой минутой ходьбы, когда не нужно сгибаться, возить мокрой тряпкой под кроватями в тесных палатах, когда можно дать маленький отдых своей пояснице. Санитарки все были одинаково широки в кости, одинаково прочно ставили ноги и, ступая, почти что не отрывали их от пола. Каждая санитарка, Виктор знал это, могла приобнять его под мышки, прихватить его мертвые ноги и отнести из кресла в кровать. Все они что-нибудь говорили Виктору, «Эва, пеплу-то натряс, куритель, — ворчала одна, — нам ведь за тобой прибирать». «Женился бы хоть на мне, чем так сидеть, — подшучивала другая, — по мне без ног дак еще и лучше: не убежишь». «Здравствуй, соколик, — привечала третья, — с праздником тебя!»

Виктор улыбался санитаркам. И посетителям он тоже улыбался. Всякому улыбался, кто заговаривал с ним.

Начальник отделения профессор Корецкий обращался к Виктору всегда гневливо, но гнев этот был как бы не всерьез, а по долгу взыскательной, отеческой доброты. Виктору слышался только голос профессора. Слова же не имели для Виктора смысла и силы.

— Зачем ты куришь, Марьянов? — рокотал профессор на весь коридор. — Еще со времени Гиппократа существует поговорка: маленький дурак — тоже дурак. Умные люди беспрекословно выполняют требования, которые им предъявляет медицина. Ты на медицину в претензии, а сам не можешь взять себя в руки.

Виктор улыбался ласково, немотно, будто не слушали профессора, и, жадно блестя глазами, глядел ему в глаза, и пепел сыпался с конца его длинной папиросины «Казбек».

Особенно оживлялся Виктор, когда мимо него везли людей в операционную — знакомых ему или новых; все они были разно торжественны и недвижимы на высокой, журчащей при езде больничной повозке. Виктор вытягивал шею, силясь взглянуть в глаза этим людям. Он завидовал им, потому что его уже год не брали в операционную, потому что им предстояло пройти боль, прикосновение чужих, быстрых, безжалостных рук и металла, услышать над собой таинственные, приглушенные голоса, потому что они могли стать новыми после операции: ходить, смеяться, работать, как жил Виктор три года назад. А сейчас, в бинтах, спеленатые, на коляске, они еще были равны недвижному Виктору, они еще только больные, и неизвестно, изменит ли их операция.

Когда соседи по койке поправлялись и уходили из больницы, и жали руку Виктору, и улыбались будто ему, а на самом деле собственному неудержимому телесному счастью, он тоже улыбался им, будто рад, по радость эта была не сильная.

На дворе шел март, Виктор знал это, но ему было все равно. В окна он не глядел. Электрический свет в коридоре, процеженный сквозь молочные колпаки, чадный и будто греющий, был его светом. Непрерывное движение лиц, халатов, носилок, тележек — было его жизнью. О другой жизни он позабыл, старался как можно меньше лежать в палате, не слушать разговоры о том, что теперь ушло от него далеко и вовсе не нужно ему, а только мешает.

Спал он помалу, настороженно. Как-то в одну из ночей раскрылась фрамуга, стеклянная створка грохнула, упав, и затворить ее было некому. Март вдруг пошел клубами в палату. Сначала он ударил в лицо прохладной свежестью, а когда кожа привыкла к холоду, потекли от окна запахи. Вдруг понесло свежеиспеченной хлебной горбушкой. Виктор вспомнил: так пахнет весенний мороз. Дохнуло нагретым за день, теперь коченевшим асфальтом, терпко и сладко — сгоревшим бензином. И чем-то еще. Далеким, тревожащим, сильным... Весной.

Виктор приподнялся и потянулся лицом к окошку. Там, в черноте, чуть заметно двигались под ветром сучья тополей, а внизу, в больничном палисаднике, белел снег.

Виктор не чувствовал сейчас свою болезнь, а только возбуждение и ожидание счастья. Так с ним бывало прежде, давно. Да и не только с ним, с каждым человеком бывает, если вдруг налетит нечаянно весенний воздух.