Стар и млад

22
18
20
22
24
26
28
30

...Наутро второго января начальник цеха думал о производственном плане — ста роялях в год. План был остовом, мерой жизни для Кораблева. Похмелье и нездоровье — все это Иван Емельянович мог пересилить, унять. Он не стал бы страдать и кряхтеть после Нового года, а встал бы, засунул пустые бутылки в сетку, сходил к окошку за гастрономом и сдал. И выпил бы пива, потерся в жужжащей и дружеской толчее у ларька. И пиво было бы поверху теплым, а ближе к донцу — холодным. Все боли бы отлетели, и можно бы похвастаться перед соседом, как трудно вытягивать план, как весь декабрь штурмовали...

Но план был выполнен только на девяносто девять процентов. Сосновский не принял последний рояль... Иван Емельянович застонал, чтобы слышно стало жене, и жена пришла бы к нему. Он сказал бы тогда жене, что сердце — не шутка, что надо проверить ого, что когда проверяли на военной комиссии в сорок девятом году, уже и тогда давление было сто шестьдесят на девяносто. Он сказал бы жене, что теперешняя работа ему вконец расшатает нервы, что работа вся — нервотрепка, что он не лечил свой радикулит с самой финской войны и едва ли ему дотянуть до пенсии...

Но жена не откликнулась, значит, ушла в магазин.

Кораблев свесил ноги с постели. Он думал, насколько теперь поднялось у него, в сравнении с сорок девятым годом, давление крови, что надо поехать в Цхалтубо и там посидеть хорошенько в лечебной воде. Он думал о раке, гипертонии, стенокардии и об инфаркте... «А кому же еще и болеть, как не мне? — разговаривал сам с собой Кораблев. — Две войны, всю блокаду прошел, и работа такая нервная. И тем — хоть рассыпься, а выдай план, и этих нельзя обидеть. Инфаркт от расстройства бывает. Расстроишься сильно — и хватит. Да плюс к тому еще климат гнилой. Гипертония, наверное, и так уже заработана. И стенокардия...»

Он стал вспоминать еще и другие болезни и прикладывать их к себе, примерять. И все болезни казались впору, такая простудная вышла жизнь. Кораблев сидел на кровати в исподнем и старался себя пожалеть, но жалость не наступала; позабыться и оправдаться болезнью было нельзя. Профессор Сосновский не подписал последний приемочный акт. Девяносто девять роялей отправлены были заказчикам, а сотый остался висеть на начальнике цеха...

Другие два члена приемочной тройки готовы были принять. Иван Емельянович видел: они садились к роялю, и головы их тряслись от усердия, так сильно они ударяли но клавишам. Широко разгоняли в стороны руки, потом сводили их вместе. Руки были похожи на галочьи крылья...

Два члена комиссии говорили профессору, Иван Емельянович слышал, что можно принять, что пиано звучит хорошо, что разве только форте выходит несколько глухо, и то почти незаметно. Профессор слушал своих коллег по комиссии и наклонял к ним ухо, и даже снимал очки, как будто так ему было слышнее. Когда они кончили говорить, профессор вдруг вскрикнул: «Крещендо!» И подшагнул вплотную к коллегам, стал боком в боксерскую стойку и произнес:

— Крещендо не может глухо звучать! Крещендо должно быть органным, баховским! Только одно крещендо нас вынесет к небесам! Нам оторваться нужно, взлететь! Восторгу нам не хватает, чтобы подняться.

— Ярослав Станиславович, — сказал тогда Кораблев профессору, — вы подпишите приемочный актив, а мы наладим рояль. Дотянем. Еще время есть. И крещендо подгоним, и все будет в лучшем виде. Мастера у нас, вы же знаете, лучше их вряд ли где есть...

Это было еще за декаду до Нового года. И три последних рояля из ста мерцали матовым глянцем. Иван Емельянович вытянул цех из прорыва. Цех выполнил план. Кораблев уже думал о премии, прогрессивке. Он заготовил слова для победного рапорта...

Начальник приемочной тройки профессор Сосновский сказал ему:

— Ваши рояли способны производить музыку. Они хороши. И даже прекрасны. И мастерам вашим нет цены. Я вас понимаю, Иван Емельянович. Вы честный и преданный своему делу человек. Вы сделали все, что могли. И наша придирка ничтожна в сравнении с вашей работой. Ведь вся загвоздка в микронной, неуловимой доле не звука даже, оттенка звука. Можно бы этим и пренебречь во имя вашего плана. Пренебрегаем же мы материальными величинами. Целые дома принимаем с трещинами на стенах. И ничего. Ведь живем. И радуемся. В жизни всяко бывает, Иван Емельянович. Но согласитесь, жизнь не может быть вся измерена только цифрами плана. Ведь мы с вами занимаемся редкостным делом. Мы производим духовную ценность в ее абсолютном обличии! Гармония — вот наш продукт!

Иван Емельянович слушал профессора и понимал уже, что акт останется неподписанным, и скучал...

Два рояля профессор все-таки принял, один решили оставить до тридцать первого декабря.

Сразу после приемки Иван Емельянович вызвал к себе бригадира сборщиков Михалкова и настройщика роялей Лоренца.

Он сказал, что последний рояль не чистый по звуку, что премия может сгореть и сгорит прогрессивка, если к Новому году не дотянуть.

— Кровь из носу, а нужно сделать! — сказал Кораблев.

— Разве раму чуток угнуть... — подумал вслух бригадир. — Бывает, глушит, глушит, а в раме угол изменишь, как будто горло прополоснул.

Настройщик роялей Лоренц, высокий мужчина в песочно-лиловом костюме, в крахмальной манишке, костистый, желтоволосый эстонец, был выглажен весь, отутюжен, казалось, даже скрипел. И кожа была лиловой на лице у настройщика.

— Неладно как-то выходит, Эдуард Юрьевич, — сказал ему Кораблев. — Я этих тонкостей всех не знаю, в консерватории не учился... На мне производство и люди... А вы же могли уловить до приемки... Сказали бы: так и так, крещендо глушит...