Фиорд Одьба

22
18
20
22
24
26
28
30

— Да ты, однако, и самого Костромина не прочь... Слышал, Семен Иванович, как у Митьки прошлый год невесту увели, Костромина дочку, Надьку? Митька теперь на всех на них как волк.

— Слыхал. Много он берет на себя, Костромин. Многовато. Лишнее берет. За браконьерами следить лесоохрана есть. Когда-нибудь нарвется. — Черные глаза Галлентэя глянули из глубоких впадин, как глаза ощетинившегося ежа. — А маралуха, говоришь, по вечерам показывается?

Костромин ходил меж цветущих яблонь, рыхлил землю, укутывал берестой тонкие стволики. Яблони цвели так жадно, что Костромину становилось иногда боязно за них и за себя. Вот опадут цветки, и нельзя будет на них смотреть и волноваться неизвестно отчего и предчувствовать неизвестно что. Старый он уже был человек, а все волновался, все предчувствовал.

...Топтались на цветках обремененные делом пчелы. Наносило с гор теплые запахи спелой земляники, подсыхающей травы, полыни. Костромин так и не успел к ним привыкнуть за тридцать лет жизни на заимке.

Человеческая фигура мелькнула на мыске, заросшем поверху дикой смородиной и ежевичником. Кусты не могли скрыть стоящего человека. Если скрылся — значит, присел, значит, не хочет, чтоб его видели. Человека Костромин узнал. Это был Дмитрий, лесник. Уж год, как он, минуя заимку, стороной протоптал новую тропку к озеру, не мог простить обиду, что нанесла ему Надежда Костромина.

С Дмитрием были еще двое. Костромин узнал и их. Но виду не подал, продолжал ковырять лопатой землю. Потом медленно, не оборачиваясь, пошел к дому. Что они там замыслили, те трое? Почему не мог он спокойно трудиться в своем саду? Горько-солено стало во рту от обиды. И вместе с обидой зашевелилось властное, угрюмое чувство правоты. Оно было протестующее и злое, это чувство. Оно требовало отпора, действия, борьбы. Оно было такое же молодое, как двадцать пять лет назад, когда речушка Чия вышла из берегов, унесла в озеро дом и сад, слизнула всю землю до камней — и все пришлось начинать с начала.

Костромин вошел в дом и достал из особого охотничьего ларя большой морской бинокль. Забрался на чердак, настроил бинокль и стал смотреть. Те трое залегли в смородинных кустах, тоже смотрели в бинокль. Смотрели туда, где топорщились на зеленой покати круглые, иглистые сосенки. Рядом с Галлентэем лежал его боевой карабин, калибр семь и шестьдесят две сотых миллиметра.

Чуть подрагивал в руках старика бинокль; отчеркнутые круглой рамкой, подрагивали трое людей в кустарнике. Все стало понятно Костромину. Слишком понятно. Он оглядел весь сосняжек, но маралуху не увидел, она куда-то скрылась.

Костромин снял со стены тулку-курковку, заложил в стволы половинные беличьи заряды и пошел, не взглянув на мысок, прочь от него в распадок, где текла речка Чия. Здесь его никто не мог увидеть. И сразу изменилась походка. Исчезла вялая неторопливость. Костромин набычил голову, как старый лось, и полез вверх по распадку, по камням, сложенным речкой на своем пути. Он лез долго, потом выбрался из распадка и скрылся в таежном густолесье. Шел по-охотничьи, скрадывая каждый шаг, каждое движение. Повернул книзу, косо пересекая склон. Безошибочно и скоро выбрал такое место, откуда виден был мысок и заимка, и сосняжек. Лег на землю, прополз до большого чешуйчатого камня и затаился.

В бинокль было видно, как Галлентэй выдвинул вперед свой карабин и прижал приклад к правой щеке. Без бинокля стало видно, как вошла в сосняк маралуха, как она пошевелила ушами и стала глядеть вниз на заимку. Она не таилась, она, наверное, поверила в живущего внизу человека.

...Чуть заметно шевельнулись широко раскинутые пятки Галлентэя. Сейчас он будет стрелять. Сейчас совершится скверное, невыносимое для Костромина дело. Он высунул из-за камня свою тулку и выстрелил из обоих стволов. Маралуха застыла на мгновение, изумленная, и тут же обратилась в бег, и бег этот был единственным, что осталось у нее в жизни, что могло спасти эту жизнь и жизнь будущего пятнистого мараленка. От доверия к человеку, скопившегося понемногу, день за днем, год за годом, не осталось ничего. Только бег...

И сразу же ударил третий, сухой и жесткий выстрел. Пули ткнулись в покать и вышибли из нее фонтанчик пыли. Костромин поднялся во весь рост и пошел напрямик к заимке. Те трое, заметив его, пошли туда же. Встретились как раз в саду среди яблонь.

— Браконьерничаешь... — Параев радостно заглянул в лицо старику своими непонятными, цвета морской воды глазами. —Маралух бить вздумал, праведник? Так-так. Семен Иванович, при свидетелях давай акт составим. Солоно тебе придется, Костромин. Все одно, что на солонце.

Лицо старика не изменилось, не изменился голос.

— Пустое это все, — сказал он, — ни к чему. Семеркой я стрелял. Так только. Для испугу. Чтобы, значит, вы ее не убили. Нельзя иначе было.

Галлентэй как-то весь забеспокоился. Заерзала кожа на его лице.

— Да ты о чем это? Да ты что это такое? Так ведь, знаешь, можно... Сам браконьерничаешь, понимаешь... Параев, давай пиши акт.

Параев написал что полагалось. Надо было только поставить свидетельские подписи. Галлентэй поставил, а Дмитрий вдруг повернулся и тихо-тихо пошел прочь, втянув голову в плечи. Все посмотрели на него, не понимая еще, зачем он пошел. А он добрался потихоньку до первой березки и словно почувствовал себя вольнее. Распустил плечи и шею, шагнул раз-другой широко и свободно, и пошел, пошел.

— Митька, — крикнул Параев, — ты куда, пес кривой?

Не оглянулся Дмитрий, ушел.