Дед Миха подхватился — и вон уж он где, на самой верхотуре. Сейчас уйдет в лес, только его и видели. Вот, скрылся, сам ростом с пенек. Я иду медленно, долго, с натугой, будто кто держит меня за мешок, не отпускает, шепчет на ухо: «Пошто пришел в наши корби, пошто уходишь?» Сколько пройдено этой тропой, и всякий раз она мучает беспросветной долготою, унылостью. Идешь — читаешь много раз читанные грязи, хляби, завалы, темные ельники, поганки, мухоморы, волглые сыроежки.
А вон и Харагинская гора! Сколько до автобуса? Мало, мало! На подъеме в гору, против всех правил, после всех здесь прошедших людей и дождей, находишь красную малину, отдаешь ей минутку, запоминаешь: такая на вкус эта местность, эта осень...
На горе стоит автобус, вокруг него похаживает молодой шофер в курташке, в джинсах, посматривает на часы. Он из этого мира, а я из того, заозерного, из Нюрговичской республики (там даже шефы дичают, перестают бриться)... Смотрю на парня, как баран на новые ворота. И он на меня.
Под навесом на лавке сидит Михаил Яковлевич Цветков, перематывает портянки. Мы радостно кидаемся чуть не в объятия друг другу.
— А я иду, думаю: где Глеб-то Александрович? Покричал, не отвечает. Грибами поинтересовался или еще что... Дед Миха присочиняет, но ладно. Пора садиться в автобус. Что было там, за лесами и долами, быстро забывается, истаивает, как сновиденье. Было ли? Будет ли еще?
Приеду домой, примусь рассказывать моим домашним, а им неинтересно. Да и рассказывать нечего: никакого сюжета. Жила-была деревенька и перестала жить-быть. Только и всего. «Ну и что, не страшно?» — спросят. «Да нет, ничего».
На будущую весну я приехал-пришел в Нюрговичи, поднялся на Гору-Сельгу, оказался в зачарованном месте над Большим озером... Входить в свою избу после целой зимы (и большей части осени) — все равно что вдруг явиться к женщине, которая тебя любила когда-то и ты ее любил — через годы, предъявить права на нее, не зная, что сталось с нею, какова фаза ее души... Впрочем, изба терпеливее женского сердца... Только замок не откроется с первого раза...
В зиму не обошлось без потерь. Лопнуло пластиковое ведро, в нем я оставил воду, ведро раскололо льдом. На донце ведерка осталась домашняя мышка, уснувшая вечным сном. Мышка запрыгнула в ведро с бочки, вылезти не смогла (тогда ведро еще не лопнуло). То-то намучилась, бедняжка.
В окно между рамами залетела синица. Снаружи стекло раскололо порывом ветра, синица впорхнула в щель, спасаясь от лютой стужи, надеясь чего-нибудь поклевать. Но дом был пустой — и деревня пустая. На ветру позвякивали стекла. Синица не смогла выбраться из стеклянной ловушки, уснула на вате, положенной Галиной Денисовной Кукушкиной для тепла. Простерла крылышки, уронила головку...
Поздней осенью налетел ураган. Вывалил ели, сосны, проложил просеки в березняках, оставил по себе кладбища березовых крестов, белых, воздетых к небу рук... Ветер сорвал с крыши моей избы рубероидные заплаты. До «дожжей» в избе сухо, как зарядят «дожжи», так изба заплачет, прольются ее горючие слезы на мою бедовую головушку (и на тулово, и на ноги).
Леса голы. В небе трепыхаются жаворонки, в самом поднебесье. Высоко проносят гулы, чертят белые полосы самолеты.
В лесу видел куст волчьего лыка, в бело-розовом цвету. Не подошел, не налюбовался, полагая, что волчьего лыка много, как ивовых пуховок. Однако больше не встретил — один куст волчьего лыка на всю Нюрговичскую республику.
Утром переехали с Иваном Текляшевым на ту сторону. Я отпустил Ивана вперед, сам приотстал. Вздынулся в гору, прошел тракторной колеей... Навстречу мне зазывно запереливалось немыслимой синевой, полнехонько воды Гагарье озеро. Озеро стало такое, как прошлой весной: то же Гагарье озеро с новой водой. В деревне Белая Горка под Лугой у меня есть знакомый мужик Николай Горячев. Теперь он состарился, как и я, а были когда-то мы с ним помоложе (он старше меня годков на пять). Николая Горячева сильно ранило в партизанах в войну, он так и остался колченогим. Его тогда спасла кровь, перелитая ему от другого партизана. В годы нашей с ним молодости, помню, он становился по праздникам или с получки (Николай занимался крестьянским трудом) несколько буен, неуправляем. Жена его Настасья говорила, что в детстве и отрочестве (они из одной деревни) Коля был смиренный, тише воды ниже травы, до перелития ему чужой крови. Как перелили, Коля стал другим человеком: в нем взбрыкивает чужая кровь. Сам Николай охотно принял такое объяснение своей неуправляемости в отдельных случаях: что лишнее натворит, то списывал на чужую кровь...
Вот и Гагарье озеро: стало таким, как было, только с чужою талой водой. Как изменился его характер? Поживем — увидим... По бывшей речке Калое, как и в прошлом году, шла на нерест плотва... Иван Текляшев сказал, что в озере растворили тонну питьевой хлорки (он сказал «хролки»), как растворяют ее в городской системе водоснабжения (только в другой «плепорции»). Отравители озера полагали, что хлор отшибет у плотвы привычку хаживать в Гагарье озеро на нерест. Однако плотва все шла и шла...
Мы с Иваном нажарили сковороду плотвы (я чистил, Иван плиту растоплял, жарил). Зачерпнули воды из хлорированного Гагарьего озера, попили чаю с «хролкой» — и хоть бы что.
Кажется, скоро в Гагарье озеро — хлорка к той поре уйдет в Большое озеро и другие водоемы Вепсской возвышенности — запустят какую-то распрекрасную рыбу. Нам с нюрговичскими стариками ее не едать, она предназначается племени младому незнакомому...
Держится вёдро, стоит немыслимая тишина... Особенно она осязаема на Берегу... Пришел на Берег, первое, что увидел, — забитые досками окна на избе Мошниковых. И Шарик не повилял мне хвостом... Забегая вперед (или возвращаясь назад), хочу заверить моих читателей (тех, кто прочел эти записи сначала), что переезд Григория Мошникова в Пашозеро сказался на нем самым благотворным образом. Михаил Яковлевич Цветков заверил меня, что «рожа у Гришки» стала такой, какой никогда не бывала прежде: сытой и красной. Григорий Михайлович Мошников со всей неизрасходованной страстью включился в общую работу: на пилораме, на строительстве Дома культуры — настилает полы. Именно этого не хватало Григорию Мошникову — потребности в нем как в искусном работнике. Стоило это ему обрести, и «рожа» его покраснела от удовольствия.
Чтобы закончить новеллу (можно счесть ее и за сагу) о Григории Мошникове, надо добавить к сказанному, что корову они с женой Верой Федоровной перевезли на новое место жительства; молоко у них и в Пашозере свое. И коровник перевезли и будку Шарика... Все стали «пашозерами»...
Да, так вот... Пришел я на Берег, на Бережок майским днем и оказался в центре сельской площади, что ли. Избы здесь строены в кружок. Пришли на бережок, сели в кружок...
Берег — самая дружная из виденных мною деревень: в ней вечная посиделка, как вепсы говорят, беседа...