Роджер смягчается:
– Ну что ж, я возьму пистолеты.
Он давно заглядывается на пистолеты отца.
– Думаю, что пистолеты лучше взять мне и очень хорошо их спрятать, – говорит Анна.
Элизабет тем временем думает, и похоже, что мысли у нее нерадостные.
–
– Да, Элизабет. Ханна будет твоей заботой.
Элизабет разражается слезами.
(16)
Ханна и впрямь станет заботой. Ей, бедняжке, еще нет одиннадцати, но ее ужасно мучают зубы. Она может есть только мягчайшую пищу; ее пока не сажают за стол со взрослыми – из-за неаппетитной привычки жевать мясо, пока она не высосет из него все соки, а потом выкладывать непроглоченные серые комья на край тарелки. Оттого что Ханна так мало ест, она плохо растет; она выглядит как шестилетний, и притом худосочный, ребенок. Из-за всего этого у нее уже заметно искривлен позвоночник, но Анна не позволяет называть искривление горбом. Анна уверена, что дочь выправится, как только ее избавят от доставляющих страдания зубов, но когда это произойдет? Зубные врачи в Нью-Йорке редки, но Ханну сводили к одному из них; лечение состояло в том, что врач при помощи инструмента, именуемого «пеликан», высверлил несколько ее молочных зубов, чтобы дать дорогу растущим постоянным. Ханна все это время визжала с громкостью, удивительной для такого крохотного существа. Она – живая, ходячая зубная боль, и похоже, помочь ей нечем. Кроме зубов – и, вероятно, из-за них, – она страдает, как выразился врач, катаром ушей, и из-под повязок, которые преданная Эммелина меняет каждый день, течет мерзкая желтая жижа. Судя по всему, Ханну ожидает глухота; Анне уже трудно любить такого ребенка. У Элизабет доброе сердце, и она жалеет сестру, но Ханна не откликается на жалость. Она полна злобы; она дергает Элизабет за красивые каштановые кудри и визжит, протестуя против судьбы, заточившей ее в маленьком некрасивом теле, исполненном боли.
Роджер зовет ее мелкой врединой, и Элизабет сердится на него за это, хотя во всем остальном боготворит своего отважного, здорового, красивого брата.
Она не сомневается, что Ханна станет ее заботой и обузой.
(17)
Следующая сцена в чинной, элегантной гостиной дома на Джон-стрит кажется такой нелепой, что я задаюсь вопросом: уж не решил ли режиссер этого фильма, кто бы он ни был, надо мной поиздеваться. Ибо я все еще воспринимаю это как фильм. Что мне остается делать?
Я вижу, как Анна, женщина с безупречными манерами, стоит на коленях в кресле; в руках у нее деревянное весло, которым она бьет направо и налево по воображаемой воде.
– Нет, мэм, нет! Сначала удар, длинный и ничем не стесненный, а в конце – поворот в виде крючка. Но не слишком резкий! Так вы вгоните лодку в берег! Давайте я покажу еще раз. Смотрите… вот так… длинный легкий взмах, и не слишком быстрый, а потом крючок – когда вы уже размахнулись настолько, насколько можете. Еще раз. Уже лучше, но пока не идеально. Еще раз.
Роджер учит мать грести в каноэ. Как часто бывает с мальчиками, получившими власть над взрослым, он склонен к тирании. Анна пыхтит от непривычных усилий, скрюченные ноги немеют. Но Роджер уверяет, что стоять на коленях необходимо; сидеть в каноэ негде; ей придется стоять так часами, часами, и нет иного выхода, кроме как привыкнуть к этой позе, к усилию и к тому, что Анне кажется унижением.
Элизабет тем временем лежит животом на табуретке так, что все остальное тело на весу. Она дрыгает руками и ногами, подобно гальванизируемой лягушке.
– Ох, Роджер! Ну пожалуйста! Я больше не могу!
– Надо, барышня.