Се, творю

22
18
20
22
24
26
28
30

Она недоуменно замерла. Какое-то мгновение она не могла переключиться; но, сообразив, увидев себя со стороны, захохотала так, что заплескала руками и выронила кроссовку. Вовка стремглав ее подхватил, поднял и, пав на колени, на двух ладонях, как драгоценность на блюде, подал хозяйке. Протяжным утробным басом заголосил:

– Я – раб тапки!

С того и пошло. Часа четыре они пробыли в том состоянии, когда палец покажи – и валишься впокатушку. До слез, до потери дыхания. Когда захотелось пить, он купил в киоске бутылку воды, Сима отвинтила ей голову, запрокинула лицо и, сделав глоток, загляделась в небо. Вовка на всякий случай тоже посмотрел вверх, потом спросил:

– Сокол охотится? Боишься, воду у нас стащит?

– Нет. Соколы из бутылок не пьют…

– Это русский сокол Вася. Камнем вниз из поднебесья, цоп баллон когтями и – ходу, ходу!

И она снова смеялась, и задыхалась от нежности, и хотела быть песком под его ногами.

Украдкой она следила за ним, когда, расстегнув пуговку на позвонке, через голову смахивала легкий сарафан. Она простить себе не могла, что из уважения к его бедам зачем-то надела самый закрытый купальник. Будто в церковь собралась или на кладбище… Надо было – наоборот, чтобы все кругом попадали, у нее же есть и такой. Уже ясно, что ему было бы приятно. Она, конечно, старалась не подавать виду, что замечает, но и не замечать не могла: когда она блаженно потягивалась перед ним или, раскинувшись на спине, поворачивала голову, невзначай подставляя лицо губам лежащего рядом мужчины, и вообще вытворяла то, в чем у нее не было ни малейшего опыта, и единственно юный женский инстинкт семафорил ему ее телом – у него надувались плавки.

И тогда у нее жарко взрывалась вся кровь, и даже кончики пальцев ног прожигало изнутри – так, словно это произойдет прямо сейчас. Прямо здесь, на заваленной мешками чужих тел узкой полосе грязного песка, под пульсирующий крикливый гомон, под перекрестное буйство аудиотехники, со всех сторон стучащей по мозгам, под громогласную матерщину мужественно хлебающих пиво из горлышек убогих подростков, уверенных, что это и есть свобода, под рев моторок и гидроциклов, пашущих реку едва не по головам купальщиков, нещадно окатывая их черными облаками дизелей и взбалтывая охапками пены, – под весь этот шум нескончаемой битвы людей за то, чтобы заглушить голос своего естества, тихонько требующий любви и смысла.

Если он хотя бы не дотронется до меня, думала она, значит, я уродина и холодная дохлая рыба. Ну почему, почему я не надела голый купальник?

Он не дотрагивался. Ни в воде, когда они купались и барахтались вместе, ни на суше, когда лежали, загорая, бок о бок. Даже если это вполне могло получиться случайно, не допускал. Балагурил, рассказывал байки, смешил ее, тешил, как младшую сестренку – и все. И все.

Около пяти купаться стало зябко, и солнце скисло.

Народ потянулся с пляжа. Сима готова была лежать и мерзнуть тут хоть всю ночь, лишь бы не расставаться; такие дни не знают повторов. Восходящий поток вдруг ослабел, и счастье, только что летевшее в полную силу, завалилось на крыло и стало падать. На душе сделалось отрешенно и невыносимо грустно. Наверное, так чувствует себя до смерти благодарный лету пожелтевший осенний лист перед тем, как оторваться.

– Ну, наверное, и нам пора? – спросил он.

– Да, – не упираясь, согласилась она. – Холодает.

И поднялась первой. Если что-то кончилось – оно кончилось, его не продлить, даже если длить. Того, что кончилось, все равно уже не будет, но вдобавок не случится и того, что началось бы. Надетый сарафан стал началом прощания; это не колышущийся на ветру подол коснулся ног, а упавший лист медленными зигзагами поплыл к земле, задевая нижние ветви.

– Володя, а я правда подмерзаю чего-то, – сказала она, когда они шли к остановке. – Не рассчитала одежку… До тебя тут ближе. Напоишь горячим чаем?

Он словно растерялся.

– Сима, а вон кафе… Не хочешь?

– Не хочу в кафе, – с отчаянной храбростью сказала она. И непроизвольно добавила, чтобы хоть как-то спрятаться: – Там опять все будут бубнить и матюгаться.