Ефрейтор Икс [СИ]

22
18
20
22
24
26
28
30

Включив в сарае свет, он на всякий случай запер дверь изнутри, и принялся за работу. У запасливого тестя и верстак стоял в сарае. Зажав браслет в тисы, Павел принялся пилить его ножовкой. Браслеты были явно отечественные; металл, хоть и с трудом, подавался. Распилив браслеты, сходил в туалет и спровадил их в яму. Искать их тут можно до второго пришествия. Даже если и найдут, в перенасыщенной разными активными элементами жиже они за пару дней так проржавеют, что ни один эксперт не сможет уверенно сказать, когда они там оказались.

Вода в бочке еще не остыла, и Павел с наслаждением понежился под тепловатыми струями. После чего пошел в дом и завалился под теплый Ольгин бок. В окнах уже серел рассвет.

***

Хмырь сидел на самом верху штабеля бревен, и с тоской глядел в синеватую даль тайги, волнами убегающей за туманный горизонт. Вышка с часовым мешала смотреть, как ячмень на глазу. Но со штабеля, куда бы ни смотрел, проклятая вышка хотя бы уголок глаза, а царапнет. Эх, сейчас бы идти к горизонту, зная, что не дойдешь, но при этом, сколько бы ни шел, не упрешься в колючую проволоку. Упруго уклоняться бы от колючих лап елей, ощущать ласковое прикосновение нежной и тяжелой пихтовой лапы, вдыхать крепко настоянный на травах и хвое воздух. Сейчас июнь тайга набрала полную силу цветения, поляны, и прогалины буквально полыхают коврами жарков. А в чащобах нежной зеленью теплится густейший снытьевой покров.

Второй год, почти каждый день, перед тем как поведут на жилую зону, Хмырь урывает хотя бы полчасика, чтобы посидеть на верху самого высокого штабеля, подобно ворону. Летом комары сюда не залетают, а зимой тут знобко. Посвистывает ветер, колючие снежинки щекочут щеки. Видно отсюда километров на двадцать. Здесь изредка посещает Хмыря иллюзия свободы, простора и одиночества. Здесь он хоть немножко отдыхает от той печальной действительности, в которой очутился по собственной глупости. Тайга, в последние годы перед отсидкой, вдруг ставшая постылой, отсюда казалась прекрасной, вожделенной и такой уютной, что порой слезы на глаза наворачивались. Почему, чтобы понять свою неуничтожимую любовь к тайге, потребовалось попасть в это захламленное трупами деревьев, забитое человеческими отбросами, проклятое место?!

С детства тайга — мать родная, никогда мачехой не была. Щедро одаривала и добычей и красотой, правда, взамен требуя труда неимоверного. Ну и что! Ведь есть за что платить. Так нет же, поманила Хмыря приятная жизнь, когда впервые поехал отдохнуть к теплому морю. Госпромхоз выделил путевку самому молодому и неженатому, потому как пожилые да женатые ехать отказались. В Москве забрел в ресторан и задержался на неделю. Кровью и потом заработанные денежки плыли между пальцев. Появились друзья, обещавшие всю Москву преподнести на блюдечке. Преподнесли — московские рестораны. Музыканты играли то, что он им заказывал. Девочки, одетые как королевы, подсаживались к его столику, стоило лишь мигнуть. Грудь распирало от гордости, что вот, ради него, сибирского валенка, бросают они своих лощеных кавалеров. Ради него, таежного медведя, музыканты играют мелодии… Так бы и просадил все деньги, заработок четырех сезонов, да как-то в момент просветления, одолело любопытство; а как там, на море? Друзья загрузили в самолет и, наконец, море! Здесь пришлось быть потише, как-никак санаторий.

Но южный хмель оказался сильнее суетливого московского. Тоскующие взгляды скучающих женщин, парные ночи под бархатным небом… Приторно-сладкая, как густое вино, жизнь у моря пришлась по вкусу. Теперь каждый год, в награду за замерзающий на спине пот промысловых месяцев, Хмырь рвался на юг. После таежного холода и безмолвия южная теплынь, тягучая музыка ресторанов пьянили сильнее всякой водки.

Но что-то свербило внутри, мешало, казалось, что не так что-то… Что, не так? А как должно быть?

Как должно быть он не знал. Но прежняя жизнь ему тоже не казалась правильной из-за давнишних разговоров отца. Отец его был хорошим промысловиком, план выполнял всегда. А то, что шло сверх плана, сам вывозил в ближайший город, продавал барыгам за хорошие деньги. Брал с собой и сына. Половину вырученных денег с большим шумом пропивал в единственном на весь город ресторане. Другую половину честно привозил жене. Щедро расплачивался и с хозяином квартиры, у которого квартировал. Перед тем, как отправиться домой, отпиваясь пивком, смотрел телевизор и тоскливо вздыхал:

— Смотри, сынок, как люди живут. Чистота, теплынь, в квартире все есть; не надо за водой ходить, сопли морозить, и в уборной полное удобство, не то, что у нас… У нас даже телевизора нет, волны не дотягиваются. Пропадаем в нашей трущобе. Я жизнь сгубил, и ты тоже сгубишь. А почему так они живут? Деньги! У кого есть деньги — тот и король. Я вот здесь с деньгами, так ко мне везде, как к человеку. И в ресторане официантка сразу бежит, знает, что мне требуется, и в магазине сразу видят, что я — че-ло-век! С деньгами у человека и повадка другая, все сразу видят. А у нас запреты всякие пошли; этого зверя — столько, этого — столько. Вот раньше было; сколько добыл — все твое! Даже не дают честным трудом свое заработать! Эх!.. — и отец с хрустом сжимал кулаки.

А маленький Хмырь мотал все на ус. Когда вырос, оказалась у него одна дорога — в тайгу. Потому что он ничего больше не умел.

Дорогие южные рестораны, прилипчивые южные женщины быстро высасывали деньги, потом оставалось тоскливое чувство недовольства; будто чего-то не допил, чего-то не допробовал.

Вскоре нашлась лазейка сплавлять пушнину налево. Особенно пошли соболя и размножившиеся на таежных речках бобры. Два года охотовед ходил вокруг да около, на третий схватил за глотку. Думал Хмырь, придется делиться — не пришлось. У охотоведа давно все было налажено, Хмырь лишь занял свободное местечко. Потом уже, много времени спустя, до него дошло, что нужен он был охотоведу для другого… Монеты покатились потоком, успокаиваясь в тихих заводях кабаков Черноморского побережья и Прибалтики. Четыре года текла сладкая разгульная жизнь, когда уже месяцы таежного промысла казались отдыхом. Потом взяли. Многого он не знал, а следователь решил, что говорить не хочет. Да еще охотоведу удалось так повернуть, что оказался он ни при чем, все свалил на Хмыря, и получил какую-то мелочь. Наверное, давно уже живет в свое удовольствие на воле.

Хмырь мрачно ухмыльнулся: паршивый расклад — шесть лет сладкой жизни на пятнадцать топтания зоны… В который уже раз пришла на ум мысль; а такая уж и сладкая была эта его разгульная жизнь? Что особенного он, собственно говоря, видел? Да ничего особенного! Шесть лет все одно и тоже. Вечером сквозь дым и хмель все казалось прекрасным: женщины — королевами, мужчины — друзьями до гроба. А утром — противная перегарная вонь, смешивающаяся с вонью перебродивших закусок. У женщин оказывались поблекшие лица, морщинки под глазами и неопрятные складки нездоровой, серой, обрюзгшей кожи на боках. Белье тоже оказывалось не первой свежести. Да в его селе ни одна баба не позволит себе лечь в постель с мужиком, пришедшим с промысла, в несвежей ночной рубашке! Хмыря мутило, но каждый раз он говорил себе, что следующая обязательно окажется другой. Но все оказывались на одно лицо, всем было нужно только посидеть в кабаке, да денег. Пусто было и скучно. Ошибся отец; не в тайге Хмырь сгубил свою жизнь. Тайгу он любил. И понял, как он ее любит, только теперь, когда ее отгородили от него колючая проволока и вышка с часовым. Особенно невыносимая тоска накатывала на него веснами, как теперь, вместе с терпкими ароматами просыпающейся тайги.

Хмырь заскрипел зубами от бессильной злости на себя, за то, что не понял, как и большинство в селе, одного человека. Молодой человек приехал в их затерянное в тайге село, когда Хмырь еще вообще пешком под стол ходил в буквальном смысле, а госпромхоз был — одно название. Попросил молодой человек, чтобы закрепили за ним угодья. Посмеялись чудачеству, но угодья закрепили, самые отдаленные и бедные зверем. Охотник пропадал там и зиму и лето. Решительно и твердо он сразу отказался заготовлять метелки, березовый кругляк, дрова, и прочую чепуху, чем обычно в межсезонье занимаются промысловики. Как ни крутило начальство, а сладить с ним не смогло. На таежных полянах сено косил для подкормки копытной живности зимой, для птицы высаживал по прогалинам рябину. И год от году стал сдавать пушнины все больше и больше.

И вот теперь Хмырь скрипел зубами оттого, что сначала чужая глупость, а потом собственная помешали ему стать таким же независимым хозяином на земле. Проболтался столько лет, как навоз в проруби, а чуть крепче дунуло — и сдуло, да в такую яму, что не вдруг и выберешься. Жил, как все. Урывал куски, не думая о будущем. Все вокруг ничье, и, казалось, не убудет. Хозяева земли не приветствовались, приветствовались покорители. И если кто ухватывался корнями за землю — насмешки; мол, за старое цепляешься, прогресса не признаешь. Вроде все как прежде стоит, словно лес живой, а чуть тронь с места, и поползет, подобно оползню. Да и поползло уже давно! Только времени нет ни у кого, заметить. И что же, теперь так и сидеть в зэках? Наколки сделать, блатные песни начать петь? Да нахрена ж такая романтика нужна! Нет уж, в тайге есть еще такие места, где и паспорта не спросят; ставь избу, и живи. Если другим мешать не будешь, и тебя никто не спросит, кто таков?..

— Здорово, Хмырь! Скучаешь?

— Нет, воздухом дышу, кислородом… — Хмырь неприязненно посмотрел на присевшего рядом Гирю.

Противный он какой-то. Толстая, налитая харя, толстое, налитое туловище, толстая, начинающаяся прямо от ушей шея. И точно, похож на двухпудовую гирю. А глаза хи-итрю-ющие…

— Да тут, какой кислород? Проволока душит, колючками гортань рвет, не вздохнешь, как следует…

— Что, тоже по воле заскучал?