Было невыносимо больно.
Он бы орал, заходясь диким криком, в самом прямом смысле разрывая связки себе и барабанные перепонки другим, — если б смог.
Он извивался бы с чудовищной, невозможной для человека силой, способной порвать наручники и сыромятные ремни, — если б смог. Он бы смог, он сам видел такое — как крушат железо, ломая кость и разрывая собственное мясо — от страшной боли, — смог бы и он…
Его путы оказались крепче.
Он остался скован и нем.
Он бы умер, как умирали многие — без смертельных ран, просто от боли… Или хотя бы отключился, потерял сознание — ему не дали и этого.
Потом всё ушло.
Пришло другое.
Не к Тарантино. К папе.
В серо-стальных глазах появился неприятный красноватый оттенок — папа проснулся. Ничей разум не смог бы спать после короткой экскурсии по закоулкам памяти Тарантино. Ничей. Ни человеческий, ни…
Папа проснулся.
Долгий-долгий сон кончился.
Люди во сне дышат, сердце их бьётся, некоторые разговаривают, иные даже ходят — не прерывая сна. Папа мог всё это и ещё очень многое. Сон был внешне похож на жизнь — но папа не делал в нём того, для чего был рождён… Или создан…
Его разбудили. Разбудили, чтобы отыскать и убить. Он не знал этого. Знал бы — не смутился. Он давно был не жив, и не мёртв. Он застрял на полпути…
Тарантино не видел ничего. Тарантино отдыхал от приступа дикой боли. Он понял всё. Озарение было кратким и ясным. Все мудрецы, исписавшие сотни и тысячи томов в поисках формулы счастья, — глупцы. Всё — красавицы, золото, слава, власть, — всё тлен. Тлен даже искусство. Когда тебя понимают — это смешно и никому не нужно…
Счастье — это отсутствие боли.
Тарантино стал счастлив.
Когда она шла по улице, мужчины замирали. В самом прямом смысле слова. Ненадолго, но замирали. Так пять лет назад на утреннем берегу Кулома замер много пьющий браконьер Гаврилыч, забывший своё настоящее имя — Гавриил…
Мужчинам хотелось многого: купить на сжатые в кулаке мятые червонцы цветы, а не поллитру; или немедленно написать книгу, лучшую за все века книгу о любви; или отправиться добровольцем на очередную войну — сейчас и так: в сорок пять, с брюшком, одышкой и пятью диоптриями… Хотелось сделать что-то, чтобы стать достойным её.
Будем реалистами — не только возвышенного хотелось мужчинам. У сопливых мальчишек случалась первая эрекция, у восьмидесятилетних дедушек — последняя, что уж говорить о промежуточных возрастах.