Полезный Груз

22
18
20
22
24
26
28
30

– Нет, почему же, – говорила Чайковская. – Что я – не имею права придти, что ли? Ничье спокойствие это не нарушит. Как это появление усталой неудачливой женщины может кому-то повредить! Бедный Эдик, посадят его. Козёл … Я вот позвоню папе, он посодействует.

Скоропадский возразил ласково:

– Не нужно, Анита Диеговна. Зачем же папу тревожить. Папа ваш – человек государственно занятый.

Он оглянулся, и Ходорченко сделал утвердительный кивок.

– А сделаем мы так, Анита Диеговна, – продолжал Скоропадский. – Сейчас в Петербурге как раз новый сезон, много интересных шоу. Давайте съездим на пару дней, а? Вы развеетесь, и мы с вами за компанию.

Этого Чайковская не ожидала.

В растрепанных ее мыслях сделался заскок, потому что нельзя ж вот так человеку сразу много разного преподнести за одно утро и ожидать, что оно все само разложится по полочкам. То Рамбуйе оказался подонком из подонков, то Эдик под судом, то нежелательно в суд идти, то нравоучения – не нужно папу беспокоить, а чего ж его не беспокоить, если он папа, для чего папы вообще тогда – а теперь вдруг Петербург и новый сезон.

Тем не менее, Петербург – это интересно.

Давешняя ссора с подонком Рамбуйе внесла в настроение Аниты элемент грусти, а с грустью пришло легкое отвращение ко всему, что с Рамбуйе связано – артистическая элита, московский образ жизни, сама Москва. Петербург – не Москва.

Чайковская никогда не путешествовала в одиночку, и не могла припомнить, когда последний раз выходила одна из дома. Всегда кто-то сопровождал; то подруга, то подруга подруги, то мужчина, то несколько мужчин. И даже когда никого не было, а был лишь просторный нашответ с выделенным папой шофером – все равно ведь был этот самый шофер. И когда она две недели назад познакомилась с девушкой из низших слоев популяции, и они ходили в какой-то странный бар, а потом гуляли по парку, а потом перезвонились и снова встретились – шофер всегда был рядом, и исполнял как бы обязанности телохранителя. (Он на самом деле их исполнял, но Чайковская об этом не знала). Питер, заманчиво, но ехать туда одной – странно, непривычно, а звонить кому-нибудь, мол, не съездить ли нам с тобою в Питер? – тоже ведь странно. Чайковская была в Питере до этого, может, раз десять в общей сложности, и ни разу, ни в детстве, ни в юности, ни во взрослости, не проявляла первая инициативу посетить полночную столицу.

Чайковская посмотрела на Скоропадского оценивающим взглядом, а он был парень видный – рослый, плечистый, с чертами простыми но правильными, с русыми волосами, завязанными в хвост, и даже глупый его костюм мафиозного типа сидел на нем эффектно. Женщине опытной, не очень молодой, не уродине, но и не миловидной, а скорее наоборот, лучшего, казалось бы, и не надо.

Да и рыжий Ходорченко выглядел нехудо, и сложен был даже лучше Скоропадского.

Но даже опытной женщине требуется при первом знакомстве ну хоть какая-нибудь таинственность, недоговоренность. А эти пришли в такую рань – и сразу – не поехать ли нам в Питер.

Между прочим, в Питере в октябре еще противнее, чем в Москве. Там ледяной, всегда влажный ветер дует в уши, в ноздри, в переносицу, забирается без стеснения за воротник, сколько не прикрывайся шарфом, лезет бесцеремонно под юбку, нождачит тыльные стороны рук. Стынут в любых сапожках ноги, деревенеют суставы, слезятся прищуренные глаза. Вода пополам со слякотью течет по улицам, и порыв ветра поднимает грязные ее пласты и с размаху швыряет их в лицо, в грудь, в колени и в спину, и от этого хочется всех убить. Нравы жестокие; жители не склочные, как в Москве, а накапливающие в себе неприязнь помалу день за днем, таящие ее в себе до поры до времени, и от этого везде страшное напряжение. Темнеет рано, светлеет поздно, и люди, любящие проводить ночи в компании за разговорами и музыкой, рискуют полгода вообще не видеть дневного света – в семь утра еще темно, в четыре дня начинает темнеть.

Грозная местность, Новгородчина-Ладога, ждущая своего часа, чтобы объединиться с южной Русью и взять азиатскую Московию, наследницу Мамая, в тиски, и вытеснить орду обратно на Восток, и восстановить империю Ярослава, и перестроить эту полу-деревню, полу-городище, разнузданный истеричный Мсков, в лучшие дни напоминающий скорее пестрый крикливый восточный базар, чем европейскую столицу – перестроить его в полночном питерском стиле. Так, во всяком случае, говорил нечесаный, с трехдневной щетиной на щеках, подбородке, и шее, исторический (как он сам себя именовал) художник Рамбуйе, много болтавший о новой Руси, объединенным маршем заступающей на старую, травой поросшую дорогу в Царьград – отбирать у мусульман столицу императора Константина, сносить фаллические пики по углам сквера, и водружать на законное место над куполом православный крест. Анита не очень понимала зачем это нужно, не очень вникала, но вдохновение, с каким Рамбуйе вещал об этом, завораживало, и заставляло забывать о многом неприятном, а неприятного в жизни немиловидной полной тридцатилетней женщины много.

И вот стоят перед нею два южанина – а ведь и вправду южане, подумалось ей; в просторечии – хитрые хохлы. И вот сядет она сейчас к ним в ландо, и поедет она, ярко выраженный потомок полчищ мамайских, с чуть раскосыми глазами, с круглым лицом, дочь мамайского министра, в логово к врагу – поедет, втиснутая между двумя союзниками этого врага. И привезут ее в Питер, и, доказывая союзническую лояльность, забьют варяжскими обухами, долбанут буйной квази-монгольской головушкой об Ростральную Колонну, утопят в Фонтанке, подвесят, цепями приковав, голую, в проеме Нарвских Ворот. Страшно.

И она сказала твердо и решительно:

– Никуда я не поеду. У папе позвоню прямо сейчас.

Снова поставив чашку на стол, она направилась к связи на журнальном столике в углу, и Скоропадскому пришлось встать ей на пути.

– Отойди, – велела ему Чайковская. – Отойди по хорошему, ботва замшелая.