Волнолом

22
18
20
22
24
26
28
30

Значит, по уже установившейся традиции, с докладом суетиться не будем. Возьмем небольшую паузу на раздумья.

– Анна, вы продрогли. Отвезти вас домой?

– Да, Генрих, пожалуй.

Площадь у входа в парк напоминала бивак кавалерийской части, которая готовится к маршу. Публика, покидающая гуляния, рассаживалась по экипажам. Покрикивали извозчики, недовольно фыркали лошади, звенели по брусчатке копыта. Конные повозки трогались одна за другой, важно пыхтели локомобили.

Генриху с Анной повезло – они увели свободного кучера из-под носа у зазевавшегося бюргерского семейства. Сели, не торгуясь. И, уже свернув на соседнюю улицу, услышали, как со стороны парка донесся истошный визг.

– Что это? – испуганно спросила девушка.

– Не знаю, – ответил он с деланым безразличием. – Драка, наверное. Полиция разберется.

Небо наливалось угольной чернотой, луна пронзительно сверкала над крышами. Мороз обжигал лицо. Анна сидела, спрятав нос в воротник и прижавшись к плечу Генриха. А тот прокручивал в памяти разговор с «фавориткой».

Нет, все-таки ее слова про клеймо похожи на сказку. Он должен поверить, что полусумасшедшая одиночка способна вот так, за пару минут, взломать чудовищный блок, над которым трудились лучшие специалисты конторы?

С другой стороны, он ведь своими глазами видел ее нынешние возможности.

Если она не врет, то ему пора действовать. Прийти домой, сконцентрироваться, чтобы никто не мешал, и содрать проклятое клеймо окончательно. Вот только готов ли он, Генрих, к этому?

О, будь он моложе, не сомневался бы ни секунды. Снова ощутить зов чернильного света! Увидеть и прикоснуться к тому, о чем большинство людей не подозревает! Да он бы жизнь за это отдал!

Да, отдал бы. В прежние времена.

А сейчас…

Сейчас ему сразу вспоминаются ощущения, сопровождавшие процедуру наложения блока. И сердце сжимается при мысли о том, что все это повторится. Точнее, будет намного хуже – ведь теперь придется действовать самому. Это как оперировать себя без наркоза.

Генриха передернуло. Память услужливо оживляла картинки, которые он двадцать лет пытался забыть. Тот жгучий, невыносимый страх, когда над ним, прикованным к медицинскому (или правильнее будет – к пыточному?) столу, открылась зияющая воронка, и чернильный отросток потянулся от нее вниз, утончаясь и заостряясь, пока не коснулся кожи над переносицей. Тогда ему показалось, что липкая смола вливается прямо в мозг, отвердевая и отгораживая от привычного мира, и Генрих не выдержал – заорал и задергался, как безумный.

В те дни он думал – жизнь кончена. Лежал целыми днями, отвернувшись лицом к стене, и хотел лишь одного – заснуть и больше не просыпаться. Но его будили, заставляли вставать, кормили почти насильно. Говорили, что он привыкнет, научится жить, как все. Пусть не сразу – не за неделю и не за месяц, но научится обязательно! Спешить ему некуда, он теперь обеспеченный человек, да еще и с дворянским титулом.

Самое смешное – они оказались правы.

Он приспособился. Даже стал находить определенное удовольствие в этой новой, нормальной жизни. Когда читаешь умные книжки, вкусно и неторопливо обедаешь, небрежно киваешь кучеру, который называет тебя профессором, трижды в неделю приезжаешь на кафедру, а вечерами лениво болтаешь в «беседке» с замечательно образованными, пусть и анонимными, собеседниками. И, глянув однажды на календарь, удивляешься, что еще один год прошел незаметно, проплыл, как облако за окном.

А потом появляется психопатка с чертополохом.