Сатья-Юга, день девятый

22
18
20
22
24
26
28
30

— Мы умрем?

— Вы — нет, — сказал Ариман Владимирович. — А я, наверное, да.

Он погладил Женю по спине и задержал руку у нее на шее.

Женя невольно подалась ближе к теплой руке, к надежности, к запаху кофе, и Ариман Владимирович быстро сжал ее шею двумя пальцами. Женя дернулась, шумно втянула воздух и начала заваливаться на бок. Осторожно устроив ее за столом, так что Женя стала казаться задремавшей на лекции студенткой, Ариман Владимирович встал и приблизился к Всеволоду, упорно сражавшемуся с дверью. Когда Всеволод приподнял голову, Ариман Владимирович ударил его ребром ладони в основание черепа. Всеволод повалился на пол, и последним, кто пребывал в сознании, остался бывший повелитель Ада, Самаэль.

А, собственно, я давно об этом мечтал, подумал он, отхлебывая чудесный турецкий кофе. Аромат зерен робусто отбивал последние позиции у чистого воздуха, и «Респект» медленно превращался в баллон со сжатым кофейным запахом. Одиночество, думал Ариман Владимирович. Впервые за большое, очень большое время. Впервые с тех пор, как время родилось и пошло.

Он снял со спинки стула шарф и почесал его там, где могло бы находиться ухо. Шарф поднялся и тихо зашипел.

— Все-то ты видишь, — голосом вчерашнего Серафима сказал Ариман Владимирович шарфу. — Все-то ты ждешь.

Шарф кивнул.

Чтоб ты сдох, подумал Ариман Владимирович. Он сейчас сам не знал, зачем согласился его принять. Тогда знал, а сейчас уже нет. И мучительно пытался понять себя — того, что некогда взял из рук Серафима шарф. Серафимы с тех пор, конечно, измельчали. И тот клоун, явившийся вчера, не годился в подметки большому, светлому, убедительному, с которым Самаэль-Ариман разговаривал прежде. Он говорил правильные вещи, говорил то, что было в тот момент правдой. И Ариман верил. Он не понимал сейчас, но помнил, что при том давнем разговоре был скорее скептиком. Он спорил, хотя верил. И, достав беднягу Серафима своими расспросами, наконец, согласился. Ему не было стыдно за это согласие. Куда сильнее было жаль. И может быть даже не столько себя, сколько мальчишку Эосфора. Эосфор ни с чем не спорил. Он с самого начала знал, что борется за правое дело. И пока Ариман спускался вниз, погружался в смрад и грязь бесконечных Черных Сфер, задыхался, отплевывался, отдирал от лица и рук чьи-то судорожно сжимающиеся пальцы, Эосфор-Люцифер-Денница, безнадежно пьяный собственной великой целью, стоял с горсткой таких же, как он, романтических кретинов и ждал, когда нужно будет драться. А может быть, не мальчишеский порыв двигал им, а отчаянная зависть. Перестать быть вторым. Ему сказали: тебя не будут отличать от Сатаны. Твое имя станет именем Сатаны. Никто уже не узнает, что ты и Сатана — не одно и то же. Конечно, он согласился. И стоял со своим дурацким мечом, которым он не собирался никого убивать. Задача Эосфора была проще некуда — прикрывать отход Самаэля-Аримана. Чтобы никто не узнал, что Дьявол не загремел в Ад прямиком с поля битвы, поверженный, но не сломленный, а спустился под пристальным наблюдением четырех архангелов; спустился с двухдневным пайком в узелке, и вместо меча у него была длинная жердь для прощупывания трясины перед собой.

Уже у самого дна Аримана накрыла вспышка, а за ней последовала доходящая до глубин Ада дрожь. И он разжал ладони на жерди, глубоко вдохнул, как его учили, и провалился в ничто. Люцифера больше не было. Наверху рассудили, что имитация боя слишком трудозатратна, тем более, зрителей не будет. Участок равнины, на котором стоял Люцифер, обратился в безумное пламя. Ариман знал, что так нужно. И знал, что Эосфор-Люцифер пошел на это добровольно, сознавая, что может произойти. И тогда, уже лежа на горячем, но благословенно (никогда! никогда больше не произносить «благословенно»! — чертовски) — но чертовски твердом, наконец-то твердом и настоящем дне, он понял, что Люцифера им не простит. Не потому, что его кто-то обманул или заставил, а потому, что нельзя, никогда нельзя предлагать романтическим мальчикам умереть. Хотя, по правде сказать, кроме романтических мальчиков, тогда и не было никого.

Но я-то не был романтическим мальчиком, одернул себя Ариман Владимирович. (Кофе остывал). Я-то знал, что меня ждет не подвиг, а грязь, много грязи и много подлости.

Знал, что его будут ненавидеть. Даже те, кто еще помнил его в белых одеждах. Навсегда остаться предателем для своих. Навсегда остаться чудовищем для людей. Ценой жизни Люцифера.

Серафим говорил, что все просто: если Ад невозможно уничтожить, его нужно использовать в своих интересах. Сделать из преисподней идеальную тюрьму. Поставить во главу тюремщика. Чтобы в яму, куда прежде проваливался каждый второй, теперь попадали те, кто не проходил отбора наверху. Все это было нужно, согласился Ариман Владимирович. Но не думал же я тогда, в самом деле, о долге. А ведь я бы еще долго продержался на своем посту. Я ведь действительно делал то, что должен. Я даже научился быть злым. Добро умеет только награждать, что бы там ни говорили. Оно не может, по природе своей не умеет наказывать. И добру приходится ковать себе зло, чтобы отмахиваться им от врагов, строить зло, чтобы оградить им неугодных, лепить зло, чтобы пугать им подчиненных. И я честно работал, и добрые люди попадали наверх, а злые — ко мне. И я бы не смог придумать системы лучше, чем эта.

— Одного я не понимаю, — сказал шарфу Ариман Владимирович, — зачем устроили всю эту канитель с моей отставкой. Кому я вдруг помешал, а?

Шарф опустил голову на аримановы колени и задремал. Зачем же я согласился тебя взять, подумал Ариман Владимирович, поглаживая блестящие складки шарфа. Я же не собирался тебя использовать.

Женя и Всеволод спали, ровно дыша. Теперь, когда они не дергались и молчали, воздуха им всем должно было хватить.

— Эй, — тихо позвал Самаэль, — ты не поверишь, но ты мне нужна.

Шарф шевельнулся, не слишком-то веря.

— Я и сам не думал, — сказал Ариман Владимирович. — И после всего, что я видел там… Ты была для меня ядом, не спасением. Я знал, что никогда не попрошу у тебя помощи, но вот, понимаешь, сегодня…

Шарф поднялся и мелко задрожал.