Гайдзин

22
18
20
22
24
26
28
30

Сержант Тауэри кричал полуголому японцу с дальнего конца сада, подзывая его к себе:

– Эй, ты, подойди сюда!

Японец, судя по всему садовник, был молод и хорошо сложен. Он стоял шагах в двадцати от них. Весь его наряд состоял из набедренной повязки, на плече он держал охапку веток и палок, часть которых была обернута в грязную черную материю, и, неуклюже согнувшись, собирал другие. На мгновение он выпрямился, потом начал сгибаться и выпрямляться, как заводной, униженно кланяясь в сторону сержанта.

– Господи, этим содомитам просто неведомо чувство стыда, – скривившись, произнес Паллидар. – Даже китайцы так не одеваются… и индусы тоже. У него же вся срамота наружу.

– Мне говорили, они одеваются так даже зимой, некоторые из них, – сказал Марлоу, – похоже, они совсем не чувствуют холода.

Тауэри опять крикнул японцу и махнул рукой, приказывая подойти. Тот продолжал кланяться, быстро-быстро кивая, но вместо того, чтобы идти к англичанину, он, очевидно неправильно истолковав его жест, послушно повернулся и с тем же полупоклоном засеменил прочь, направляясь к углу здания. Проходя мимо окна столовой, он на миг поднял на них глаза, потом снова раболепно согнулся пополам, выказывая полную покорность, заторопился дальше к помещениям, где жили слуги, почти скрытый листвой, и пропал из виду.

– Странно, – пробормотал Марлоу.

– Что?

– Да просто все эти поклоны и угодничанье показались мне наигранными. – Марлоу повернулся и увидел белое как мел лицо Тайрера. – Господь милосердный, что с вами?

– Я… я… этот человек, мне показалось, что он… я не уверен, но, кажется, он был одним из них, одним из убийц на Токайдо, тот самый, которого подстрелил Струан. Вы не видели его плеча, оно не было перевязано?

Паллидар среагировал первым. Он выпрыгнул в окно, Марлоу, успевший схватить саблю, выпрыгнул следом за ним. Вместе они бросились к деревьям. Но никого не нашли, хотя обыскали все вокруг.

Солнце стояло уже высоко. Снова раздался мягкий стук в дверь, снова голос Бебкотта позвал из коридора: «Мадемуазель? Мадемуазель?» Голос звучал тихо, он не хотел будить ее понапрасну. Она не ответила. Анжелика, плотно закутавшись в пеньюар, застыла как изваяние посреди комнаты, едва дыша и не сводя глаз с запертой двери. Ее лицо было мертвенно-бледным. Крупная дрожь опять начала сотрясать ее тело.

– Мадемуазель?

Она ждала. Через минуту шаги в коридоре затихли, она протяжно выдохнула, отчаянно пытаясь остановить дрожь, и опять принялась мерить шагами комнату: от окон с закрытыми ставнями к кровати, потом опять к окнам, – она ходила так уже несколько часов.

«Я должна принять решение», – думала она в отчаянии.

Когда она проснулась во второй раз, не помня, как просыпалась в первый, голова у нее была ясной, и она осталась неподвижно лежать в смятых простынях, довольная тем, что уже не спит, отдохнувшая, проголодавшаяся, с нетерпением ожидающая первую за день и самую восхитительную чашку кофе со свежей хрустящей французской булочкой, которые шеф-повар французской миссии в Иокогаме выпекал каждое утро. «Только я не в Иокогаме. Я в Канагаве, и сегодняшний день начнется с чашки отвратительного английского чая с молоком.

Малкольм! Бедный Малкольм, я так надеюсь, что ему лучше. Мы вернемся в Иокогаму сегодня же, там я сяду на ближайший пароход до Гонконга, а оттуда – в Париж… но, боже, что я видела во сне, что видела!»

Ночные фантазии все еще были ярки в ее сознании, смешавшись с другими картинами: Токайдо, Кентербери с отрубленной рукой, Малкольм, такой странный, эти его слова о том, что они поженятся. Воображаемый запах хирургической палаты хлынул ей в ноздри, но она прогнала его из головы, зевнула и протянула руку за маленькими часами, которые лежали на прикроватном столике.

Шевельнувшись, она почувствовала, как ее больно кольнуло внизу живота. В первую секунду она приняла это за признак того, что месячные у нее опять начнутся раньше времени, потому что не всегда они приходили регулярно, однако тут же отбросила это предположение как невозможное.

Часы показывали десять часов двадцать минут. Они были отделаны ляпис-лазурью – подарок отца, он преподнес его ей в Гонконге восьмого июля, в день ее восемнадцатилетия, немногим более двух месяцев назад. «Сколько всего произошло с тех пор, – подумала она. – О, я буду так счастлива уехать назад в Париж, к цивилизации, чтобы никогда не возвращаться сюда, никогда, никогда, ни…»