Поехали?.. Что, си-минор, Дэннер?..
Нет, си-минор слишком светлый. Возьмем… до-диез минор.
Какой здесь хороший резонанс… в пустом помещении всегда хороший резонанс.
В пальцы впился незамеченный осколок стекла, я машинально стряхнул его, а кровь уже печатала, марая белые клавиши, но я не чувствовал ранок. Игра захватила все мои чувства, закружила бешеным вихрем, выворачивая наружу боль, вину и отчаяние, из сердца, по пальцам – в мелодию. Я мог не опасаться, что меня кто-то услышит, кроме тварей и покойников, и некому было остановить эту тяжелую, сильную, переполненную диссонансами… музыку? Или все-таки – исповедь?
Не знаю, сколько прошло времени – я не останавливался. Все играл, играл, и постепенно занятие полностью захватило разум. Боль стихла, растворилась в холодном воздухе вместе с нотами, и я, наконец-то, мог думать о чем-то другом.
А потом силы кончились совсем, и я улегся на клавиатуру. Пианино гудело, успокаиваясь, но уже затихало диминуэндо.
— Ты мне никогда не говорил, что играешь.
Я обернулся. За спиной, привалившись к дверному косяку, стояла Ласточка. Давно так стоит.
— А ты не спрашивала. Разве вампиры умеют плакать?
Аретейни досадливо смахнула слезы рукавом.
— Это все твоя чертова музыка. – Она тряхнула головой. – Так ты передумал мне помогать?
— Не передумал. – Я поднялся и подошел к ней. А может…
Хватит, Селиванов. Прекрати.
Ласточка равнодушно смотрела мне в глаза.
— Ты еще никого не убил? – спросила она. Спросила флегматично так, будто из вежливости. Какая у вампира, к черту, вежливость…
— Смотря, в каком контексте употребить это слово. – Я скрестил руки на груди, пряча окровавленные пальцы. Зачем ее лишний раз дразнить.
— А, ну, да. – Ласточка холодно усмехнулась. – Патрульный офицер.
Я молча разглядывал ее, проигнорировав издевку. Родной голос, родные черты. Разве ты сможешь помочь ей?
Сможешь убить?
Прости меня, Лаэрри. Я был неправ в отношении тебя. Совсем неправ. Да вот, не успел тебе об этом сказать. Мертвые не пишут писем.