Умереть и воскреснуть, или Последний и-чу

22
18
20
22
24
26
28
30

— Использовать осадную артиллерию — против своих… Мы за пару минут уничтожили бы стрелков у окон… Но расстреливать Гильдию из орудий — это было выше моих сил. — Никак не удавалось собрать расползшиеся по пылающей черепушке мысли. — Меч и пуля еще дозволены… как последний аргумент в споре. Это было все еще наше внутреннее дело. А пушки и бомбы — нет. Это уже настоящая война. Самих с собой…

— Ты предпочел, чтобы напрасно гибли наши лучшие бойцы. — Когда отец заговорил, голос его показался странным, словно звучащим из огромной трубы. — Ты испугался обвинений. Люди злопамятны. На тебе до смерти висел бы ярлык: «Он расстрелял Гильдию из орудий». Ненависть и презрение — их тоже нужно уметь выдержать. Ноша оказалась бы тебе не по плечу.

— А как ты поступил бы на моем месте? — вырвалось у меня.

— Позволь мне остаться на моем, — ответил он все тем же искаженным голосом. — Это не лучшее из мест, но мне его не покинуть.

И исчез. То есть я потерял его из виду. Я долго вращал глазами и хотел повернуть голову, пока не заломило в висках и штырь снова не воткнулся в грудь. Я замычал от боли.

Ойкнула женщина. Оказывается, у дверей стояла медсестра. Она убежала, но вскоре вернулась, приведя с собой врача. Я пытался спросить, где отец. Меня не хотели понять. «Больной! Вам вредно говорить!» Мне вкатили лекарство, воткнув шприц в уже истыканную вену…

Утром я возобновил свои попытки. Лишь с пятого раза доктор Пронин наконец уразумел, чего я от него добиваюсь. И сказал:

— Вашего отца здесь не было и быть не могло. Потому что… — Прикусил язык.

— Поклянитесь, — до боли напрягая горло, с трудом выговорил я.

— Зуб даю, — с видимым облегчением сказал Пронин и, что-то шепнув сестре, кинулся к дверям.

По-моему, он всегда носится по коридорам госпиталя как сумасшедший. Боится опоздать.

Доктор был похож на синематографического злодея. Он носил длинные черные усы с закрученными концами, пепельные кудри с едва заметной проседью, нос — крутым крючком, грозящий проткнуть верхнюю губу, и глаза про фессионального шулера. Именно носил, потому что казался неумело загримированным актером. Белоснежный докторский халат усугублял впечатление.

При этом Пронин был добр, сказочно добр к своим пациентам и персоналу. Доброта излучалась из пор кожи, из морщинок у глаз, из уголков рта. Распространяясь по воздуху, она ощущалась вполне материально: у меня, например, вставали дыбом волосы и кожу щипало, словно в электрическом поле.

— А вы, батенька, в рубашке родились, — сказал доктор под конец своего следующего визита.

И он поведал мне, что пуля раздробила плечо и, срикошетив о лопатку, по счастью, избежала встречи с позвоночником. Доктор Пронин мне ее подарил. Кривая такая, набок свернутая — будто столкнувшаяся в полете не с Игорем Федоровичем Пришвиным, а по меньшей мере с броневой плитой. Это вторая. А та, первая… Она вошла в грудь, застряв у сердца, — полноготка бы вправо… Господь, в которого я не верую, хранил меня. Хранил, иное предназначение мне определив. Есть вещи пострашнее, чем смерть.

На следующее утро ни свет ни заря доктор Пронин влетел в палату и самолично начал обматывать мне голову пропитанными сукровицей бинтами. Я хотел было спросить его, уж не вторая ли это по счету галлюцинация, но доктор зашипел мне в ухо:

— Молчи! У тебя сожжена гортань.

Был он смертельно перепуган. Забинтовав меня от макушки до ключиц, доктор выскочил в коридор. Я ничегошеньки не видел из-за бинтов и стал напряженно прислушиваться к происходящему за стенкой. Звуков было не много: стук дверей, шаги, раздраженные голоса.

Затем в палату ворвались жандармы. Они грохотали сапогами, бряцали автоматами и шашками. От них пахло луком и пивом.

— А это кто?! — рявкнул один из них. — Только не врать мне! Не врать! — Жандарм будто не с главным врачом разговаривал, а с беглым каторжником. Видно, в государстве нашем что-то резко поменялось, и «голубые гусары» вдруг стали главнее всех.