— Прошедшей ночью господин Монбёэ скоропостижно скончался. Зная, как велико будет ваше горе, порешили сообщить вам об этом как можно позже. Поскорее ступайте к месту сожжения!
И вот, когда в слезах и печали предали огню тело Монбёэ и у погребального костра остались только родные, сот посланец промолвил:
— Увы, как все непрочно в сем бренном мире! Теперь, когда вы схоронили сына, ничто радостное вас в жизни больше не ожидает! Обрейте же голову и уйдите от мира! — И с этими словами он сбрил им волосы, разом превратив их в монахов.
Когда же родители вернулись в Химэдзи, оказалось, что у Монбёэ с женой тоже обриты головы. Досадовали они, горевали, но что поделаешь, ведь волосы в одну минуту не отрастают, и потому все они выглядели весьма забавно.
Во втором году Канъэй[80] в начале зимы, неподалеку от селения Икэда, что в провинции Сэтцу, под священными соснами на горе, где стоит храм Курэха, неизвестно как оказался всеми покинутый паланкин, в каких ездят женщины. Паланкин сей заметили дети, собиравшие хворост, рассказали односельчанам, и вскоре вокруг него собралась толпа. Открыли дверцы, заглянули внутрь — в паланкине сидит женщина лет двадцати двух — двадцати трех, по всему видать — жительница столицы, из тех, про кого молва говорит: «Красавица!» И впрямь было на что посмотреть: черные волосы небрежно расчесаны, концы перевязаны золотой лентой, нижнее кимоно — белое, сверху надето другое, шелковое, на вате, с узором из хризантем и листьев павлонии, пояс китайского шелка, сплошь затканный рисунком, изображающим мелкие листики плюща, на голову наброшен прозрачный шарф тончайшего шелка. Перед женщиной стоял старинный лакированный поднос, на коем серебром и золотом были нарисованы осенние цветы и травы, уставленный самыми изысканными сладостями, и рядом лежала бритва.
— Кто вы, госпожа, и как очутились совсем одна в таком неподходящем месте? Поведайте нам, и мы доставим вас, куда прикажете! — на разные лады расспрашивали ее, но она не отвечала ни слова, сидела все так же неподвижно, опустив голову, и что-то жуткое чудилось в ее взгляде, отчего людям невольно стало не по себе, и они, обгоняя друг друга, поспешили удалиться.
«Но ежели оставить ее там на всю ночь, ее могут съесть волки! — рассудили жители деревни. — Надо перенести паланкин в город, постеречь его этой ночью, а наутро доложить обо всем правителю!» С этой мыслью возвратились они к подножию горы, однако паланкина там уже не было: он перенесся примерно на один ри к югу, на песчаный берег реки, и оказался поблизости от постоялого двора Сэгава.
С наступлением ночи, когда ветер зловеще шумел в соснах и ни души не было видно на дорогах, местные парни-погонщики отправились туда, где сидела женщина, и начали с ней заигрывать, требуя, чтобы она их приласкала, но та по-прежнему хранила молчание. Неотесанные мужланы уже протянули было к ней руки, как вдруг из ее тела справа и слева высунулись ядовитые змеи и так сильно искусали грубиянов, что у них в глазах потемнело, они лишились сознания и только чудом остались живы и весь год потом тяжко хворали.
Рассказывали, что паланкин перенесся затем к речке Акутагава, видели его и перед храмом Мацуо, а на следующий день очутился он уже в окрестностях Тамбы, нигде не задерживаясь более часа. Со временем женщина, ехавшая в паланкине, превратилась в хорошенькую девочку-служанку, потом — в восьмидесятилетнего старца, иногда видели ее с двумя лицами, или она оборачивалась старухой без глаз и носа, — всем, кто ни встречал ее, представала она в разном обличье, так что с наступлением темноты люди от страха не решались выйти из дому и привычный уклад жизни был нарушен.
Если же ничего не ведавший путник ночью проходил по дороге, то, к великому его испугу и удивлению, к плечам его неожиданно прилипали палки паланкина, хотя ни малейшей тяжести он при этом не чувствовал. Однако не успевал он пройти и одного ри, как ощущал такую усталость, что у него отнимались ноги, — вот какая беда его поджидала!
Это и был известный по рассказам «Летающий паланкин из Куга-Наватэ».
Чудеса эти продолжались вплоть до середины годов Кэйан,[81] а потом сей паланкин незаметно куда-то скрылся. Говорили только, будто местные крестьяне видели, как в окрестностях Хасимото и речки Кицунэгава ночью пролетел странный, доселе невиданный огненный шар.
Гавань Содэ в провинции Тикудзэн ныне уже не та, что в древние времена, когда ее воспевали в стихах; теперь здесь обитает много народу, рядами протянулись рыбные лавки…
Жил здесь человек, изо дня в день закалявший постом свою плоть, не терпевший даже запаха рыбы, что доносил ветерок с побережья. Постоянно погруженный в размышления о благостном пути Будды, достиг он тридцати лет, однако все еще женат не был, и хоть в общении с людьми соблюдал обычаи самураев, но в глубине души помышлял лишь о том, чтобы вовсе уйти от мира, и ни разу не участвовал ни в каких развлечениях. В глубине своего сада, заросшего многолетними соснами и кипарисами и похожего на глухую горную чащу, построил он себе уединенное жилище размером в квадратный кэн и, целыми днями сидя за старинным столиком для письма, с утра до вечера проводил время за переписыванием древних поэтических антологий.
Как-то раз в начале зимы, погруженный в думы о старине, размышлял он о павильоне «Осенний дождик»,[82] как вдруг у одинокого его окошка раздался чей-то ласковый голосок, окликавший его по имени: «Господин Ёри!» Никак не ожидая, чтобы сюда могла зайти женщина, он, удивленный, выглянул и видит — перед ним дева в — лиловых шелках, с еще не зашитыми рукавами, с распущенными волосами, перехваченными золоченым бумажным шнурком… И была она так прекрасна, что и описать невозможно!
Увидев деву, позабыл он многолетние свои благие стремления и, точно в каком-то сне, взирал на нее, всецело очарованный ее красотой, она же вытащила из рукава разукрашенную дощечку для игры в волан и, напевая, принялась одна подбрасывать мячик.
— Эта песня-считалка, что вы поете, называется «Песенка молодухи»? — спросил он, и она отвечала:
— У меня нет еще мужа, как же вы зовете меня молодухой? Чего доброго, пойдет обо мне дурная слава! — И с этими словами отворила боковую дверцу, проворно вбежала в комнату и улеглась в самой небрежной позе, воскликнув: — Не троньте меня, а то буду щипаться!
Пояс ее, завязанный сзади, сам собой распустился, так, что стало видно алое нижнее одеяние.
— Ах, мне нужно изголовье! — проговорила она с полузакрытыми глазами. — А ежели ничего у вас нет, так хоть на колени к человеку с чувствительным сердцем голову приклонить… Кругом ни души, никто нас не увидит, и колокол, что звучит сейчас, возвещает двенадцать. Значит, уже наступила глухая полночь!