— Говоришь, как моя мамочка, — отвечает Дамело в отключенный мобильник.
Он дерзит. Нет, он богохульствует — зная, чем рискует. И все-таки надеется на снисходительную улыбку предка. Ему больше не у кого просить удачи.
Индеец оборачивается к гостям (или уже пора называть их сожителями?) и сразу попадает в перекрестье взглядов, будто сходятся лучи прожекторов, раскаляя воздух, высвечивая в нем каждую пылинку, стирая каждую тень — не спрятаться.
— Едемский кормит ее кокой. — Голос Дамело подчеркнуто ровный, бесстрастный, как у врача. — Поит мате-де-кока. Дымом окуривает.
— Кокаин заставляет нюхать? — сочувственно спрашивает Маркиза.
Неужто ей жаль ненавистную «стерлядь»? Или девчонка пытается удостовериться, что противнице выпала участь похуже ее собственной? Зря. У тех, кого боги берут себе, для себя, не бывает счастливой, мирной жизни. Даже если они всего лишь жрецы и пророки, кошмарные картинки, гнездящиеся в мозгу, медленно их убивают. Что уж говорить о гончих, о картах, о любимых игрушках богов?
Вот Сталкер давно поняла: некуда бежать. Не на что надеяться. Некого жалеть. Все, что остается — ерничать и жалить, развернувшись под неосторожным прикосновением, словно копьеголовая змея.[77]
— Не слишком ли ты за нее переживаешь, заинька? — осведомляется Сталкер. — Нам ведь выгодно, чтобы она превратилась в развалину. Станет совсем как мы! — И спрятанная в молодом теле старуха ухмыляется, готовая утащить за собой в могилу весь мир.
— Она не станет как вы, — бросает кечуа. — Ее цена другая.
— И какая же у нее цена? — шипит Сталкер.
Дамело представляет себе двухметровую гадину, свивающую кольца так плотно, точно перед тобой не одна змея, а целое кубло. Достойный выкормыш змеиной матери. Злится и от беспомощности своей: ответить на вопрос Сталкера он не в силах. Кто знает, к чему готовят Тату — сам Инти и готовит, со всем тщанием Вильяк Уму,[78] первого среди жрецов. Сделает он ее главной жертвой на празднике Солнца — или подымай выше, сотворит из нее новую Маму Килья, богиню Луны, жену и сестру свою? Так или иначе, а прежнюю обитательницу этого тела Инти не пощадит, как не пощадил бедного Савву, алчного, амбициозного недоумка. Сын Виракочи, владея двумя самыми могучими рычагами давления на род человеческий — золотом и опьянением, волен кроить из людей что ему вздумается.
В опьянении скрыта особая, ни с чем не сравнимая прелесть. Кока или алкоголь, черное[79] или белое[80] — оно стирает границы, намертво впаянные в подсознание страхом, наказанием и снова страхом. И приходит свобода, вдвойне желанная для белых, отлученных даже от собственной жажды, вынужденных маскировать ее, извращать, изливать в сны. Печальный мир цивилизованных людей, запирающих зверя внутри и ждущих, когда он вырвется, ломая клетку ребер.
Древние боги мастера выпускать зверье из клеток. У белых нет ни единого шанса поучаствовать в играх богов и остаться в живых. «Себе в забаву давят нас они».
— Тату надо вытащить и вытрезвить, — говорит Дамело, скорее себе, чем кому бы то ни было.
— Прокатимся с ветерком? — деловито предлагает Димми. Но Дамело отступает, будто волна от берега: вызнать его, Сапа Инки, подноготную — чересчур высокая цена за помощь. Индеец не может позволить себе раскрыться сразу перед двоими, перед Диммило и Татой, он не готов ни доверять, ни спасать. Это слишком близко, слишком обязывает, слишком берет за душу, не привыкшую, чтобы к ней прикасались.
Старый друг рядом, только руку протяни. И одновременно так далеко, что до луны, наверное, ближе. Тем более, что вот она, Луна, Мама Килья со злым белоснежным ликом, который Дамело рисует сахарной глазурью с завязанными глазами — в доме будущего супруга своего, Солнца, лишенная памяти и разума, и скоро она лишится души.
— Я сам.
— А справишься? Сам-то? — В голосе Димми сомнение. Явление Инти в теле Эдемского произвело на Диммило впечатление, неизгладимое, хоть и непонятное: дохляк этот Савва, соплей перешибешь — а страшно связываться, страшно.
— Нет. — Амару встревает раньше, чем Дамело успевает придумать очередную утешительную ложь.
— Тогда какого черта? — Димка сбрасывает фартук со слащавым «Kiss the cook» тем же небрежно-картинным жестом, каким бретер сбрасывает перед дуэлью шитый золотом камзол. — Поедем вместе.