Меня зовут Дамело. Книга 1

22
18
20
22
24
26
28
30

Дамело сочувствует Савве, где бы тот ни был. Однако сейчас у него имеются задачи поважнее беспокойства о судьбе Эдемского. Надо узнать, кто завладел им. Индеец отпускает Тату и вглядывается в лицо босса — теперь уж поистине Большого босса. Но Эдемский не замечает взглядов Дамело, подчеркнуто не замечает, как если бы здоровенный мужик, только что тискавший его невесту, внезапно превратился в невидимку наподобие Амару. Хозяин «Эдема» протягивает руку своей мадам Босс, точно ждет, что она ухватится за эту руку, словно утопающий за соломинку, да что там за соломинку — за щупальце кракена. Отчего-то Дамело важно помешать Эдемскому прикоснуться к Тате, а та уже идет к жениху, как зачарованная, тянется навстречу, будто хочет упасть Савве в объятья, когда Эдемский внезапно вскидывает руку и сжимает пальцами тонкое белое горло. Индеец замечает: очертания мужской ладони идеально совпадают с абрисом свежего синяка на женской коже.

Со спины силуэт Эдемского мелкий и невзрачный, как всегда — за одним отличием: в этих дряблых мышцах и хрупком костяке огненной лавой переливается чуждая, небывалая сила. Хиляк Савва держит Тату за шею, пришпилив к стене, точно бабочку, без усилия удерживая на весу женское тело на полголовы выше его собственного. Дамело не знает, что происходит, зачем оно нужно Эдемскому — по-киношному безжалостно показывать свою новообретенную силу. Тата обмякает под хваткой, бледнея до синевы, выкатывая глаза, на вспухших губах пузырится пена. Наверное, так выглядят удавленники, казнимые гарротой.[59] Савва прижимается лбом к щеке своей невесты, которая вот-вот станет мертвой невестой, и что-то говорит: медленно, внятно, вкладывая слово за словом в широко отверстые уста жертвы. Тата в беспамятстве шевелит губами, повторяя за женихом.

Чистая, сильная, верная. Лучшая из своего рода. Жертва, достойная Солнца.

Вот и настал праздник солнцеворота, Инти Райми,[60] а может, и Капак Хуча.[61] Человеческая кровь, много сладкой человеческой крови, отравленной вином и дурманом, много золотых безделушек, тонущих в горном снегу, много песен и славословий над юными телами, тонущими в цветах и в дыму горящей коки…

Где это все?

Ты голоден, мой золотой бог. За сотни лет забвения голод твой возрос тысячекратно. Где твои многочисленные потомки, где их покорные подданные, только и ждущие, чтобы накормить тебя собственными детьми? Остался только голод, тлеющий так долго, как может ждать душа грешника в аду. Чтобы однажды — дождаться.

Индеец встряхивает головой, прогоняя образ Инти, вселившегося в тело Эдемского и предназначившего невесту Эдемского — себе. Негоже ему, Сапа Инке, будто пугливой женщине, повторять про себя жалкие бабьи слова — «страшно», «невозможно», «жестоко». Боги не знают ни страха, ни преград, ни жалости. А значит, он, Единственный Инка, тоже вправе забыть про них. Как потомок бога Солнца, может быть, последний среди живущих. Это не у Эдемского, это у него, Дамело, Инти отобрал Тату и превратил в свою карту, в свою ставку, в свою игрушку. И собирается играть ею, чтобы выиграть ставку змеиной матери. А какая у Тласольтеотль ставка? Сталкер и Маркиза? Или сам Дамело? Или еще что-нибудь, брошенное на зеленое сукно вечность назад, да так и лежащее себе в куче фишек?

Темна вода во облацех. Темны дела и мысли богов. Не разглядеть, что там, в бездне, опрокинутой людям на головы.

И только солнце течет разноцветными лучами сквозь мутные витражи «Эдема», чертит неровные квадраты на полу, на скатертях, пятнает стены. А за стенами — тишина, непривычная для вечно бурлящего мегаполиса. Слишком спокойная и оттого жуткая. Внутри «Эдема» тоже тишина, вернее, затишье. Долгое, долгое затишье перед бурей.

— Где ж ты так? — тем временем ласково тянет Эдемский и гладит шею невесты, гладит. Тата опускает веки, сонная, отяжелевшая, одурманенная. Индеец готов поклясться, что слышит запах сжигаемых листьев коки. — Невезучая ты моя… Пострадавшая… Поедем-ка домой, полечим тебя.

Хозяин «Эдема» увлекает Тату за собой, выманивает ее из кухни, словно кошку, едва заметно кося глазом на Дамело и Диммило, перегородивших проход, будто два верстовых столба. Во взгляде Эдемского резвятся огненные черти.

— Ну что тут скажешь? — ошарашенно бормочет Димми, когда они остаются вдвоем. — Зря я приперся… А может, и не зря. Застань он вас наедине, убил бы, чего доброго.

Дамело задумывается. Если даже Диммило показалось: хлюпик Эдемский способен убить своего здоровяка-кондитера, а заодно и суженую-изменницу, которая тоже, прямо скажем, не Дюймовочка — значит, силу Солнца ощутили все вокруг. И белые люди в том числе.

— У тебя выпить есть? — внезапно спрашивает Димми — так, словно оба они счастливо избежали страшной опасности. Дамело кивает и открывает шкафчик с кулинарным хересом, ромом и коньяком. Все чересчур сладкое и крепкое, предназначенное не столько для питья, сколько для подливания в тесто и крем, но ни приторность, ни градус, ни раннее утро не останавливает парней от того, чтобы разлить по шоту — в самый край — и выпить, не чокаясь.

Потом Дамело лепит пирожное за пирожным, пытаясь успеть к открытию кафе, но Диммило не уходит. Сидит и опрокидывает в себя рюмку за рюмкой, точно про запас откладывает. Пьет и не пьянеет — но, кажется, к Пасхе его непременно развезет, на ровном месте и без видимой причины. А сейчас он лишь слегка навеселе и как всегда, вспоминает молодость. Первый же официант входит в ресторан под громогласное:

— Так я получил крепкий хер в задницу и крах всех своих надежд!

К сожалению, пришедший — не Саша. И явно не одобряет подобных разговоров в приличном заведении. С брезгливой миной он оглядывает Диммило, бормочет неизбежное в подобных случаях «пида…» — и мсье Ваго, якобы невозмутимый якобы француз, взрывается. Вот он уже сидит верхом на официанте и методично впечатывает физиономию противника в размазанный по полу торт. Нетолерантный работник «Эдема» гудит шмелем и пускает кремовые пузыри, где-то далеко, под самым потолком, хихикает Димка, сам Дамело шипит что-то вроде: «Если еще раз… на моей кухне… убью, сука… убью и выебу…» — а сын Радуги, дракон удачи, полюбовавшись на спектакль, возводит очи горе:

— Это праздник Солнца, детки. Веселитесь.

Индеец не замечает, когда и как помещение наполняет сизый туман, пахнущий пряно, горько и сладко разом. Это горит вся их ресторанная выпечка: утренняя — ряды противней с круассанами и бриошами,[62] а с ней и дневная — разноцветные макаруны[63] и белоснежные безе, венское печенье и хрусткие галеты. Горит, словно летний торфяник, словно иссушенный солнцем лес, не вызывая уже ни протеста, ни отчаянья, одно лишь желание покориться судьбе и стихии.

Кабы не появление гардманже[64] по прозвищу Хилер, у «Эдема» имелись все шансы стать адом. Или рестораном-призраком. «Мастер Сэн из Японии», ругаясь черным русским словом, распахивает окна, выгоняя наружу горчащий дым, выключает горелки и лишь потом стаскивает озверевшего индейца с изрядно помятой жертвы. Сам Дамело даже не стыдится, что сорвался — нет, он наслаждается тем, как по венам чистым героином катится ярость, выжигая разум и страх. Хочется утонуть в этой волне, раскинув руки, вдыхая и выдыхая гнев, горький и крепкий, точно йод и морская соль.