Царицу опять клонит в сон. Ее зовет собственный лабиринт, тайный, невидимый, паучий.
Если бы Ариадна могла, она бы никогда не спала.
Если бы Ариадна могла, она бы никогда не просыпалась.
Ее лабиринт запутанней и протяженней любого порождения человеческого ума. Она помнит на ощупь каждую нить, помнит, как та покидала тело — с тянущей болью, оставляя после себя пустоту. И выхода из лабиринта Ариадны не существует, хотя со стороны кажется: все, что нужно желающему освободиться — просто не возвращаться в сеть. Смахнуть ее и идти дальше. Так кажется всем, кто не умеет плести сетей и не знает, что своего создателя они держат крепче, чем пленника. Что паук восстанавливает сеть и расширяет ее бесконечно, даже не имея больше сил проверять, не попалась ли в нее новая добыча.
Нити сами знают, кого и как ловить.
Не сработала похоть — всегда можно использовать жалость. Истончатся узы жалости — укрепим ее виной. Порвет добыча путы вины — вплетем любовь, дружбу, веру, всё пустим в дело, вяжи его, вяжи крепче, не сомневайся, мать голубей, он будет наш! То есть твой, конечно же, твой, поют-вызванивают нити. Спи, царица, спи, не думай о том, кто кого поймал и зачем это было нужно. Слишком большую часть себя ты отдала, строя свой лабиринт. Некуда тебе отсюда идти, разве что в преисподнюю.
Минотавра наступает на железную скобу и замирает: широкие копыта, предназначенные для ходьбы по мягкой земле, скользят и расползаются. Хорошо, что пол в лабиринте был не только земляной, но и местами мощеный, больно терзавший ноги. Пришлось учиться ходить и даже бегать по округлым камням, удерживать равновесие на поворотах, не бояться упасть. Иначе она бы не смогла, нет, не смогла бы. Со всхлипом чудовище останавливается на площадке, вжимается лбом в кирпичную стену, заставляя себя не смотреть ни вбок, ни назад, через плечо. В полуметре за ее спиной и в полуметре сбоку — обрыв в бесконечную пропасть. Ну, может, не такую уж бесконечную, всего полкилометра глубиной, но Владыка и Владычица, им же так никогда не дойти! Тем более что она, неустрашимый зверь Миноса, мысленно все падает и падает вниз, разбиваясь о стены шахты, еще в полете превращаясь в фарш, в мясной студень. Восходящий поток воздуха, воющий в шахте, пахнет смертью.
Родиться на острове, едва ли не целиком состоящем из гор, и дожить до зрелых лет, боясь высоты — какой позор. Особенно для монстра. Зато это дает повод выглядеть слабой в глазах спутника. Редкий повод для Минотавры. Уникальный.
— Детка, — шепчет Дамело бархатным, ласкающим, отнюдь не для нее, чудовища, предназначенным голосом, — все хорошо… Ставь ножку сюда, ступенька крепкая.
Ага, это под тобой она крепкая, хочется взвыть Минотавре. Я втрое больше вешу, подо мной она проломится — а не эта, так следующая! Но она молча, покорно, как скот, ведомый на бойню, ставит копыто куда велено, повторяя про себя «ножка, ножка, ножканожканожка». Слово, абсолютно не подходящее для описания статей Минотавры, действует странно успокаивающе.
Она верит Дамело, прекрасно понимая, кто он и что сделает с нею, когда поход их закончится. Вера Минотавры не имеет ничего общего с разумом. Но все же верить, как и любить, можно только так — вопреки рассудку. Иначе это не вера. И не любовь.
Ариадна со смехом перепрыгивает через голову сестры, кувыркаясь в воздухе мелким бесом паркура, цепляется на лету за скользкий поручень, проворачивается вокруг него, делает стойку на руках, потом ножницы, несколько раз сводя и разводя ноги — издевается.
— Вот это ножка, видишь, индеец? Это, а не голяшка с огузком!
Индеец, согласный в глубине души на все сто, тем не менее равнодушно отворачивается от стройного силуэта в черном трико, сосредоточив внимание на монстре. По ржавой лестнице в лифтовой шахте Минотавра передвигается еле-еле, будто на каблуках — с той лишь разницей, что эти каблуки нельзя снять. И избавить чудовище от сковывающего страха, тормозящего спуск в Тартар, тоже нельзя. Приходится терпеть и уговаривать.
Любой ценой он должен привести Минотавру в царство мертвых — не победительное востроносое зло с глазами хищной птицы, а эту слабость воплощенную, заключенную в огромное мощное тело, сейчас напуганное и бесполезное. Дамело не знает, зачем они ему — обе. Будь его воля, он бы спустился в открывшийся зев шахты, посетил Тартар, прошел землю насквозь и вышел с той стороны.
Без баб. Которые, если быть честным с собой, и есть его личный Тартар.
Дамело понимал: он не провалился под землю только потому, что всегда, с ранней юности, за секунду до удара о землю его подхватывали мягкие женские руки и через секунду он снова летел в небеса — им играли, словно мячом. С его везением последний Инка и в царстве мертвых наткнется на благосклонную к нему Персефону, а не на мрачного Аида с Маркизой на поводке. Тьфу, с Цербером, конечно же, с Цербером.
— Зови уж свою подружку Лицехватом, — ерничает Ариадна, — тебе так привычней.
— Не в привычке дело, — отрывисто бросает индеец. — Дело в том, что она о себе вспомнит.
— О себе или о тебе? — лукаво спрашивает мать голубей.