Потому что небеса не будут терпеть вечно. Дамело не ханжа (и это еще мягко сказано), многое повидал, но и ему тошно в аду, сотворенном Мецтли. Куда ни глянь, вместо пола, стен и даже потолка — людская масса, слившаяся воедино, спаянная слюной, потом, спермой и кровью в бурый колыхающийся студень. Индеец, Минотавра и Ариадна идут прямо по телам, стараясь не глядеть, куда ставят ноги, иначе им не сделать и шага. Даже Ариадна рванулась прочь, когда они спустились с лестницы и увидели, через что им предстоит пройти. И только Минотавра с животным равнодушием двинулась вперед, топча широкими копытами живые тела.
Оказавшись у цели, Дамело не верит, что дошел. Но вот оно, монстр лабиринта привел их пред темные очи богов Тартара. Осталось попросить Мецтли: отдай Маркизу. Цербера своего, Лицехвата, отдай по-хорошему, как друга прошу. Есть в этом Содоме место дружбе? Кечуа, набираясь храбрости, делает глубокий вдох и на выдохе чуть слышно произносит:
— Димми… — не надеясь быть услышанным.
Но Диммило сразу же оборачивается, улыбается светски, машет рукой, точно они не среди бескрайней ебли встретились, а в приличном клубе с живой музыкой и почти трезвой публикой. Тела между Дамело и помостом богов, не прекращая вбиваться друг в друга, подымаются на четвереньки, на колени, на ноги, образуя живую лестницу из скользких от пота спин, плеч, голов. Последние в этом сооружении висят, уцепившись за край платформы, содрогаясь в ритме фрикций, однако держатся крепко — могучие, ширококостные мужчины, способные выдержать вес двух людей и одного чудовища. Дамело нервно сглатывает и идет по влажным «ступеням», стараясь не слушать, как они хрустят под его ногами и под копытами Минотавры.
«Лестницу» от столика отделяет три шага, не больше. Оказавшись перед Диммило, индеец не знает, куда деть глаза и руки, ему неловко, что на нем лишь набедренная повязка, в которой он дрался на арене, спал, ел и разгуливал перед обеими ипостасями Сталкера по всему острову Миноса. До сих пор он не думал о том, что не одет, что хорошо бы ему приснилась пара крепких джинсов или хоть дурацкое спортивное трико вроде того, в которое обрядилась Ариадна, пока они с Минотаврой шлялись почти нагишом, словно жертвы кораблекрушения. Зато теперь его накрыло неуместной стеснительностью — и перед кем? Перед другом детства? Который смотрит на Дамело расширенными «клубными» зрачками[122] и выглядит блаженно-умиротворенным, будто закинулся чем или… только что кончил.
И вот этот добрый, только что кончивший бог преисподней разглядывает Дамело так, словно решает, не пойти ли ему на второй раунд. Индеец чувствует ужас — ничего, кроме ужаса. Если вызволение Маркизы будет происходить ТАКОЙ ценой, кечуа откажется от затеи, оставит подружку в проклятом месте, сбежит и даже не будет ругать себя за трусость.
Он. Не. Гей.
— Да знаю я, знаю, — вдруг принимается хохотать Димми.
Дамело вздыхает со смешанным чувством облегчения и злости: вот засранец! Опять развел, как маленького. Димка всегда любил приколоться над нерушимой гетеросексуальностью друга детства, но теперь, когда оба они знают, чем была эта дружба с Димкиной стороны… а тем более посреди моря трахающихся мужских тел — шутки на тему «Выходи за меня, дорогой» не очень-то смешат.
— Присядешь? — приглашает Тата — почему-то только Дамело, его спутницы остаются стоять у края помоста, как… эскорт? Стража? Словом, как персоны, не настолько важные, чтобы быть допущенными к пиру богов.
Бывшая невеста Инти протягивает Сапа Инке руку: в углублении ладони лежат несколько сухих листьев и черный шарик, похожий на комок не то гудрона, не то лакрицы. Дамело смотрит непонимающим взглядом и Тата объясняет — голосом вязким, затягивающим, точно вкус коки:
— Лехийя дульсе[123] и свежие листья для друга повелителя. — После чего демонстрирует улыбку шлюхи, которая в этом борделе еще и консумацией[124] подрабатывает.
Кечуа пытается уловить ее взгляд, прочитать по нему… хоть что-то — и не может. У несостоявшегося воплощения Мамы Килья словно нет глаз: их все время скрывают накладные ресницы, иссиня-черные, с красными искрами, огромные, будто крылья геликонид.[125] Дамело мерещится гнусный запах, исходящий от роя, когда тот опускается прямо на землю с бесстрашием ядовитых тварей. Вот и Тата, сидящая за одним столом с Диммило и его любовником — такая же ядовитая тварь, красивая, но никому здесь не нужная. А может, играет, безбожно переигрывая. Актриса погорелого театра.
Индеец сердито сгребает листья коки и подслащенный пепел с женской ладони, засовывает в рот, листья больно царапают щеку изнутри, но вскоре язык и горло немеют, дышать становится легче: действует древнее средство от горной болезни. Интересно, сколько акули[126] потребуется, чтобы убедить Мецтли отдать Маркизу? И подают ли на этом пиру что-нибудь, кроме коки?
Пир богов, на деле, скромнее некуда: четыре кресла да столик вроде того, какие стоят в «Эдеме» у окна. Диммило нравилось там сидеть, глядя на улицу и рассеянно жуя очередной «неликвид» — не проданную за день выпечку. В своем личном аду, став лунным богом Мецтли, Димми отгородил уютный уголок, чтобы провести время с друзьями, не обращая внимания на вечную оргию, творящуюся кругом, на искушения, которые не искушали, скорее ужасали. Диммило не сотворил себе ни гарема соблазнительных апсар,[127] ни лихой компании могучих эйнхериев.[128] Вместо этого он совместил апсару с эйнхерием в одном теле, каждое из этих тел немедля нашло занятие по душе и теперь предавалось ему самозабвенно.
Инфернальный голод и бесстыдство окутывают преисподнюю душным туманом, ад содрогается от шлепков плоти о плоть, от стонов и хрипа, от острого, горячего запаха… А все, чего хочет владыка Содома — это продлить мирные посиделки с друзьями, которые ему совсем не друзья.
Тата, изменившаяся отчетливо и страшно, из Белой дамы «Эдема» превратилась в то ли в суккуба, то ли в вампира: поверх лица ее нарисовано лицо другой женщины. Мертвой, но и после смерти не отпущенной. Искупление пожирает ее изнутри, точно огонь негасимый. Здесь и сейчас она никто, чистый холст, на котором появляются те образы, которые угодны хозяевам инферно — золотому богу и его возлюбленному.
Инти, захвативший власть над телом Эдемского, сделал из стареющего неудачника воплощение мокрых снов Диммило. Они никогда не говорили об идеальном любовнике для Димми — было неловко, однако Дамело вырос рядом и понимает: вот она, мечта педераста. Сидит и крутит в руках тонкую полоску плетеной кожи, поглаживает рукоять кнута. Для кого предназначен кнут, нетрудно догадаться: такая же полоска черной кожи, только широкая, без намека на застежку или шов, обхватывает Димкину шею. Лежит свободно, как сонная змея — но в любой момент тварь проснется — и…
Индеец невольно сглатывает, представляя неумолимые, ломающие хребет тиски.
Дамело хочется снять, срезать ошейник с Димми, но Сапа Инка понимает: тот не отдаст. Димка не позволит лишить себя сладкого рабства, спасающего от мучительной жажды, не знающей насыщения. Он сам, Дамело, загнал Диммило в угол и напялил на него рабскую феньку. Заставил принять правила своей игры под названием «Не проси меня ни о чем». Как в американской армии: не спрашивай и не говори, даже если нет для тебя ничего важнее, чем открыться и быть понятым. Зато Инти, в руках которого кнут, предложил бедному парню другую игру, совсем новую игру, почти свободу: он делает вид, будто не думает о желаниях Димми, потакает лишь своей похоти, а на деле поднимает со дна темной Димкиной души все фантазии, рожденные в холоде и пустоте. Избавление от ошейника, когда к нему наконец-то нашелся кнут — не благо, а утрата.