Закон Моисея

22
18
20
22
24
26
28
30

А затем Моисей начал смеяться.

— Что? Что смешного?

Было сложно устоять перед его сбивающим с толку весельем, и я поняла, что тоже улыбалась, даже когда вытирала слезы на глазах.

— Вот, что все они пытаются сказать мне. Я никогда не понимал этого прежде. Случайные предметы. Повседневные вещи. Это всегда сводило меня с ума, — он подавился собственными словами, пытаясь говорить сквозь смех. И сказанное было не так уж забавно. На самом деле в этом вообще не было ничего веселого.

Я просто покачала головой, все еще улыбаясь в ответ на его задыхающийся смех.

— Я не понимаю.

— Ты знаешь, сколько раз я рисовал самые что ни на есть заурядные вещи? Обыденные вещи, казалось, бессмысленные, но для тех людей — мертвых людей — они имели большое значение. Пуговицы и вишня, красные розы и хлопковые простыни на бельевой веревке. Как-то раз я нарисовал картину с изношенными кроссовками для бега, — он завел за голову сцепленные руки, его смех затих, когда осознание правды дошло до его разума. — Я всегда лишь предполагал, что все это имело большое значение, которое я не мог уловить. Их семьи любят все эти вещи. Они приходят встретиться со мной, я рисую все, что бы ни показали мне их близкие. Они уходят счастливые, я получаю деньги. Но я никогда не понимал, и у меня всегда было ощущение, что я что-то упускаю.

Я больше не улыбалась. Мою грудь так сильно сдавило, и я не могла решить, было ли это от радости или от боли, что наполняла ее.

— Я упускал что-то важное, ведь так?

Моисей покачал головой. Он повернулся, как будто не мог поверить, что собрал пазл, который на самом деле никогда не был какой-то загадкой.

— Они говорят мне о вещах, по которым скучают. Они говорят мне о значимых для них вещах. Так же, как и Илай, не так ли, Джорджия?

Моисей 

Всепоглощающая боль волнами накатывала внутри меня. Поначалу она была незначительной, как легкий дискомфорт в спине или усталость в ногах. Я игнорировал ее, притворяясь, что у меня еще есть время, что было еще слишком рано. Но шли часы, опустились сумерки, и жар с улицы проник в мой живот, и я начал срывать с себя одежду, пытаясь избежать этой обжигающей боли. Я сгорал заживо. Я попытался убежать от нее, когда наступила небольшая передышка, и она ослабела, словно на несколько минут потеряла мой след. Но она всегда находила меня снова, и волна напряжения и боли подкатила с новой силой. 

Но хуже боли был неясный страх, охвативший мою кипящую голову. Я молился так усердно, как только умел. Я молил о прощении и искуплении, о силе и шансе начать все сначала. Но больше всего я молил об укрытии. Но у меня было такое чувство, что мои молитвы не поднимались выше бурлящего воздуха над моей головой. 

Это приносило боль. Это приносило такую нестерпимую боль. Мне просто было необходимо, чтобы это прекратилось. 

Поэтому я стал умолять о помиловании. Хоть что-нибудь, что унесло бы меня прочь хоть на минуту, что-нибудь, что помогло бы мне спрятаться. Всего на одну минуту. Что-нибудь, что дало бы мне одно последнее мгновение покоя, что-нибудь, что помогло бы мне встретиться лицом к лицу с тем, что ждало меня впереди. 

Но мне не было даровано никакого укрытия, и когда туман рассеялся, а жар отступил, я смотрел вниз на его лицо и понимал, что мое распутство и грехи никогда не будут белыми, как снег.

*** 

Тяжело дыша, я проснулся в испуге. Боль, испытанная во сне, по-прежнему пронизывала мой живот, от чего я прижимал согнутые ноги и руки к своей груди.

— Какого черта это было? — простонал я, садясь в своей постели и вытирая пот со лба. Это было похоже на сон об Илае и Стьюи Стинкере, который мне снился прежде. Сон, который не был сном. А затем я проснулся и увидел девушку, в которой Лиза Кендрик признала свою кузину. Она прошлась по моему дому и прикоснулась к стене. И я установил связь.

Но сейчас я не ощущал никакой связи. Не в этот раз. Я встал с кровати и побрел в ванную, чтобы умыть лицо и прополоскать горло холодной водой, пытаясь остудить распространившийся по коже жар, который всегда возникает во время эпизодов вроде этого.