Арестант,

22
18
20
22
24
26
28
30

Старшему оперуполномоченному Виктору Чайковскому позвонил полковник Тихорецкий.

— Действуй, Виктор, — сказал он. — Искомое найдешь в туалете, за унитазом.

— Понял, — ответил Чайковский.

Вечером двадцать девятого Андрей Обнорский возвращался домой.

Был обычный петербургский осенний вечер, с ветром и дождем, с одиноко спешащими пешеходами. Настроение было под стать погоде. Дворники размазывали грязь по лобовому стеклу. Ослепляли фары встречных автомобилей, резали глаза вспышки стоп-сигналов попутных. Пронеслась, завывая сиреной, с включенной мигалкой скорая.

День у Андрея выдался тяжелый. С похмелья он чувствовал себя совершенно разбитым. К тому же у него был крайне неприятный разговор с главным редактором. Собственно, и не разговор даже… говорил только редактор, а Обнорский, сидя возле огромного стола, безучастно смотрел в окно. На него лился поток слов, в котором чаще всего звучало что-то такое про ответственность, дисциплину, коллектив и индивидуализм. Обнорский слушал весь этот бред минут пять. Потом встал и вышел из кабинета. Главный так и остался стоять с открытым ртом, и длинная фраза о значении журналистики осталась недоговоренной до конца.

Потом к Обнорскому зачем-то приперся Батонов. Друг с другом они общались мало… Так, на уровне «Здорово — как дела — все нормально». Батон чего-то мялся, нес ерунду, и непонятно, что ему было нужно. Дважды рассказал один и тот же несмешной анекдот, сплетню про одну известную актрису и еще какую-то ахинею…

— Батон, — сказал наконец Обнорский. — Чего ты от меня хочешь?

— Да я… да так просто зашел. Поболтать, — ответил Батонов и поспешно вышел.

Потом Андрей плюнул на все, сел в «Ниву» и погнал на северную окраину города. Там, на углу Луначарского и Культуры, находился госпиталь МВД. Сзади тащилась машина сопровождения.

Прорваться к Никите не удалось. Не помогло даже редакционное удостоверение. Лечащий врач категорически отказался пропустить его в палату, сославшись на неудовлетворительное состояние раненого и высокую температуру.

Из госпиталя Андрей поехал домой, на Охту. Густели сумерки, шел дождь. Он ощущал какую-то странность в происходящем. И не мог понять — какую. Странностей, конечно, вокруг него все последнее время было достаточно. Даже более чем. Но сейчас он ощущал острую нехватку какого-то привычного незначительного штришка. И не мог понять — какого… Обнорский был взвинчен, внутренне насторожен. Что-то непонятное происходило вокруг него. И внутри него. Он пытался понять, откуда пришел тот вихрь прозрений, предчувствий, видений, что обрушился на него… Раньше такого не было. Какие-то вспышки в сознании происходили, но не часто. А несколько последних дней его буквально закружило… Как будто он снова оказался в горячей пустыне Йемена. Он вспомнил рассказы стариков-аборигенов о том, как сводит с ума пустыня, и тогда человек бросается вдруг в раскаленное пекло. И бредет, бредет за миражами среди постоянно меняющихся барханов до тех пор, пока не погибнет… Страшная питерская осень девяносто четвертого обладала такой же засасывающей силой. Она представлялась Обнорскому черной дырой, провалом, воронкой, в которой погибали люди, мысли и корабли… Там свистели пули и рассекали воздух бейсбольные биты. Там каркающим смехом заходился благообразный старичок с Библией. Там иронично улыбался европеец Наумов.

Воронка напоминала раструб гигантской мясорубки. Она выдавливала из себя кошмарный человеческий фарш. И требовала нового сырья.

Андрей Обнорский припарковал свою машину возле дома. Какое-то время он сидел за рулем неподвижно, всматриваясь в темень за работающими дворниками.

И вдруг он понял, какого именно штришка не хватает в привычной картине… К дому он приехал один — без обычного сопровождения!

Андрей механически перемыл посуду и убрал тот бардак, который бывает только после пьянки. Изредка он поглядывал в окно, но машина с наружкой Наумова так и не появилась.

Не очень убедительная мысль о том, что сопровождение потеряло его по дороге от госпиталя до дому, не подтверждалась… Прошло уже больше часа, как он вернулся. За это время машина наружки успела бы подтянуться.

Значит, Николай Иваныч Наумов снял наблюдение. Что это может означать? А черт его знает, что это может означать!

Андрей сидел за столом в кухне, курил и смотрел, как стелется голубоватый дымок сигареты… А может, не было никакого наблюдения? Может, все это бред? Галлюцинация? И Никита прав — мне нужно лечиться?… На слабо мерцающем экране телевизора появилось изображение парома. Надпись ESTLINE на белоснежном борту. И ESTONIA на носу. Потом корабль исчез, и появилось лпцо диктора. Его губы беззвучно шевелились. Из пепельницы поднимался дым непогашенной сигареты. Безумие достигло апогея.

Безумие, казалось, достигло апогея… И раздался звонок в дверь. Длинный-длинный звонок в дверь. Трос, удерживающий груженный медью трейлер, лопнул. Спецэшелон N 934 дал протяжный гудок. На экране телевизора толстый Ельцин что-то говорил несостоявшемуся саксофонисту Биллу Уильяму Джефферсоиу Клинтону.