Журналист

22
18
20
22
24
26
28
30

— Драть буду обоих — как котов!

После чего помолчал, подумал немного и добавил:

— Но называть меня можете Дмитрием Геннадиевичем…

На самом деле старший советник оказался вовсе не таким уж грозным солдафоном, каким хотел казаться, — он даже приятно поразил Андрея своей начитанностью, которая, впрочем, объяснялась просто: жена Дмитрия Геннадиевича всю жизнь проработала в школе учительницей литературы и русского языка. Видимо, от нее Громов перенял страсть не только к чтению, но и к писанию — он с ходу начал заваливать командование бригады письменными методическими разработками и рекомендациями, которые Андрей должен был переводить на арабский в письменном же виде. Работы у Обнорского резко прибавилось, но он не жаловался — чем больше на него наваливали, тем быстрее проходил день, да и в освоении языка у Андрея наметились явные успехи: к новому, 1985 году он, конечно, еще не владел арабским в совершенстве, но говорил и понимал уже вполне сносно.

Второй страстью Дмитрия Геннадиевича была стрельба. Именно с подачи Громова ускоренными темпами в бригаде закончилось оборудование огневых рубежей и началась каждодневная подготовка. К тренировкам Обнорского с Сандибадом старший советник относился почему-то иронически, часто повторяя:

— Запомни, Андрюша, самый лучший прием в бою — это автомат Калашникова.

Стрелял подполковник действительно классно — с обеих рук и из любых положений, практически из любых видов стрелкового оружия. Он же начал стрелковое обучение личного состава бригады по сложной программе — стрельба лежа, стоя, сидя, на бегу, днем, ночью, по звуку, по силуэту, по шороху… Поскольку Андрей присутствовал на каждом занятии и переводил наставления Громова, то и сам смог вдоволь попрактиковаться, довольно прилично освоив вскоре автомат, пистолет, ручной и станковый пулеметы, а также гранатомет РПГ и безоткатное орудие Б-10.

Успехи Обнорского признал даже не склонный к комплиментам Громов. Однажды, когда Андрей сумел пройти «тропу разведчика» со стрельбой из автомата и двух пистолетов — и не просто прошел, а поразил все мишени, да еще сэкономил патроны, — подполковник только крякнул.

— Тебя так погонять еще — глядишь, и нормальный десантный офицер получился бы. Мог бы бросить свои иероглифы и служить, как нормальные люди…

Иероглифами Громов называл арабскую вязь переводов.

Как ни странно, больше всего Обнорский выматывался не на практических, а на теоретических занятиях: Дмитрий Геннадиевич читал офицерам лекции по тактике, а Андрей потел от огромного количества незнакомых терминов, значения которых он и по-русски-то не очень понимал. Но Громов, как ни странно, оказался мужиком терпеливым и способным к пояснениям, не то что один советник из Шибама, который, говорят, орал на своего переводчика-таджика: «Как я тебе, мудаку, объясню, что такое рекогносцировка, если это слово и так понятное?! Рекогносцировка — это ре-ког-нос-ци-ров-ка! Понял?»

Не мучил подполковник Андрея и дурацкими хабирскими вопросами типа: «Если в арабском языке нет мягкого знака, то как же ты переводишь слово „конь“?» Обнорскому вообще иногда казалось, что солдафонство Громова — это всего лишь маска, удачно выбранный способ существования… Впрочем, вполне могло статься, что на самом деле подполковник был еще более непростым — пару раз почудилось Андрею, что Громов понимает арабскую речь, но, с другой стороны, это могло быть всего лишь игрой воспаленного воображения, постепенно въедающейся в кровь привычки предполагать в любом малознакомом человеке двойное-тройное дно. Мощный импульс для развития такого взгляда на окружающих его людей дал палестинский майор Профессор. Однажды он подошел к Обнорскому, долго оживленно говорил ни о чем, а потом, изменив интонацию, вдруг сказал медленно и отчетливо на классическом литературном арабском:

— Нам очень трудно — мы ждем писем, но никто не пишет… Это большая проблема, когда долго нет писем от друзей. Начинает казаться, что друзья просто забыли про тебя…

— Какие друзья? — растерялся Обнорский. Профессор улыбнулся в ответ и сказал так же медленно и отчетливо:

— У каждого человека есть друзья. Или были в прошлом. Важно понять — были они или есть…

Обнорский понял, нет, скорее почувствовал, что за этими словами кроется какой-то подтекст, прочитать его он, естественно, не смог, но в тот же день пересказал дословно разговор Царькову. Комитетчик никак своего удивления не выказал, но нахмурился и долго сидел молча, о чем-то напряженно размышлял. Пару раз он оценивающе окидывал взглядом Обнорского и наконец сказал:

— Им действительно тяжело: палестинцы — люди без родины. Не дай бог никому такого. Вы, Андрей Викторович, должны морально поддерживать этого Профессора, скажите ему как-нибудь невзначай, что у вас те же самые проблемы — перебои с почтой из Союза, то да се, но, несмотря на задержки с письмами, вы в своих друзьях уверены, а письма — письма просто в пути…

Андрей удивленно поднял глаза на комитетчика и сначала хотел было его спросить: зачем, мол, ему говорить про своих друзей Профессору, — но в последний момент он почему-то передумал и просто молча кивнул. Царьков еще некоторое время испытующе смотрел на Обнорского, анализировал выражение его глаз, потом доброжелательно улыбнулся:

— Вы способный человек, Андрей Викторович. У вас есть все данные для… Для хорошей карьеры. И главное — я слышал, что вы совсем не болтливы. Это качество особенно редко встречается у современных молодых людей…

На следующий день Профессор вновь подошел к Обнорскому, и Андрей поведал ему про свои проблемы с почтой от друзей. Кстати, сказал он палестинцу чистую правду: заканчивался уже второй месяц его пребывания в НДРЙ, а он еще не получил из дому ни одного письма, хотя свой йеменский адрес отослал родным и друзьям буквально сразу же. (Этот «йеменский» адрес был весьма занятным — Москва-500, п/я 717-«Т».)