— Раздвинься, страдник! — белшено вскричал Царьков, ударив плеткой. Он еще издали услышал, как принялись малиново благовестить колокола храма Покрова Богоматери.
«Господи Иисусе Христе, помилуй мя, грешного». Опричник осенил себя крестом — трепетно, лелейно, очень уж не хотелось ему лизать сковороды в аду. И казалось, Спаситель внял Ивашке Царькову. Когда тот с поплечниками переехал мост через Москву-реку, зыбкий, еле живой, аж кони копыта замочили, первым повстречался ему человек странный. Босой, раздетый, — утро студеное, а он в одной рубахе полотняной. Редкие сальные волосики сосульками по плечам, по жидкой, раздвинутой детской улыбкой бороденке слюнявый ручеек, а в руках рубаха грязная.
— Куда бежишь, блаженный? На, помолись за меня, Вася. — В другой раз перекрестившись, Царьков щедро отсыпал юродивому серебра.
— Некогда, душко. Рубашку надобно помыть. Пригодится скоро. — Божий человек, смахнув набежавшую слезу, разжал пальцы, и монеты, звеня, покатились по мостовой.
— Бог с тобой, блаженный. — В третий раз сотворив крестное знамение, опричник махнул рукой поплечникам. — Гойда! — И в этот миг свет божий померк.
Невесть откуда черная смоляная туча накрыла златые венцы храмов, и вместо утренних лучей осветилось все вокруг полыханьем молоний.
— Уноси голову! — Ивашка Царьков пригнулся к самой конской шее и, потеряв тут же шапку свою рысью, принялся остервенело понукать испуганного жеребца.
Однако караковый лишь пятился, всхрапывая и прядая ушами. А меж тем налетел жуткий ветер, такой, что по Москве-реке пошли саженные волны. Прикрыл глаза начальник стражи царской, да так света белого и не увидел боле. Грянул гром, нестерпимо полыхнула молонья, и сорвалась тяжелая кровля с башни на Кулишке, отсекла с легкостью Ивашке Царькову голову. Рухнуло, потеряв стремя, под ноги коня окровавленное тело, бешено заржав, вскинулся на дыбы жеребец, а черная туча, так и не пролившись дождем, начала потихоньку уплывать вдаль.
Не успели поплечники Царькова опомниться, как во внезапно повисшей тишине негромко звякнули вериги, послышалось шарканье босых ног по мостовой и божий человек Василий подал опричникам мокрую рубаху:
— Оденьте мертвеца, душено это я помыл для него.
Андрон. 1983-й год
То, насколько сильно капитан Царев засношал шерстянников с рынка, Андрон постиг со всей убийственной отчетливостью на второй день своего пребывания в «подвале». Вечером, ближе к ночи, заскрежетал замок, дверь в камеру открылась и возник дежурный по ИВС, тощий мордастый старшина.
— Эй, который тут Лапин?
В руках он держал объемистый рюкзак и внушительную картонную коробку, в какие обычно пакуют торты.
— Я за него, — Андрон поднялся с нар, кашлянул, прочищая горло. — Слухаю.
— На, — мент вручил ему коробку и рюкзак, едко усмехнувшись, понизил голос. — Привет тебе с рынка.
На морде лица у него было ясно написано — уплачено.
— Благодарю, начальник, — с ненавистью сказал Андрон, стоя подождал, пока мент выйдет и понес торт на стол к Гниде Подзалупной, Харе и Уксусу. — За уважуху.
Сладкого он не любил с детства.
— Во дает жизни кент,[1] — Уксус, опустившийся вор-карманник, нынче не столь блатной, как голодный, оживился, соскочил с угловых нар. — Ну ты, паря, и кондитер, в натуре!