Сердце Льва - 2

22
18
20
22
24
26
28
30

Да уж, хомут-то нашелся. На следующий день рано утром Рубин разбудил Тима, напоил чаем и повел на автобусную остановку. Дыня со Штыком, вяло матерясь, тащились следом, помятые и зеленые после ночных безумств. Молча покурили, сели в «Икарус», и скрипучая желтая кишка повезла их по Пулковскому шляху. За окнами тянулись теплицы фирмы «Лето», грязные, еще заснеженные поля, скучные облезлые деревья, укрывающие размах аэропорта. Не зима, не весна, так, тоска. Наконец «Икарус» дотащился до пересечения с Волховским шоссе, заскрипев, ушел направо и скоро встал — приехали. Южное. Вот оно какое, самое большое кладбище в Европе — частный элемент, уже торгующий первой рассадой, административный комплекс, голубые ели, несколько безвкусный, олицетворяющий скорбь, монумент. А главное — камни, памятники, надгробия, поребрики. Крестов, склепов и часовень, по крайней мере на первый взгляд, не видно — не велено. Приказано жить по-новому не только на этом свете, но и на том.

— Вот оно, преддверие Аида, — несколько возвышенно сказал Рубин, сплюнул, закурил и протянул «Родопи» Тиму. — И учти, Андрей, здесь воняет. Так что старайся дышать носом. Рот не раскрывать.

За разговорами миновали административный комплекс, камнную скорбь и голубые ели и подошли к рифленому морскому контейнеру, приспособленному под гараж. Здесь уже толпился народ, чем-то неуловимо похожий на Дыню со Штыком, а командовал парадом приземистый красномордый крепыш, со взглядом острым и буравящим наподобие штопора.

— Вот Сан Саныч, человека привел, — уважительно, но с достоинством поручкался с ним Рубин и, не оборачиваясь, махнул в сторону Тимофея. — Свой парень. В доску.

— Хорошо, если не в гробовую, — мрачно пошутил Сан Саныч и тоже посмотрел на Тима, не то оценивающе, не то равнодушно. — Из Говниловки?

— Да нет, из хорошей семьи, — Рубин индиферентно сплюнул, тактично отвернувшись, высморкался. — Алиментщик. С образованием.

— А, значит, от бабы, — Сан Саныч, и не думая отворачиваться, тоже высморкался, понимающе кивнул. — И с образованием… Лады. — Вытащил из недр контейнера лопату, покачал в руке, скалясь, осчастливил Тима. — Держи. Ты, академик.

Так Метельский-младший обогнал отца, разом махнул в академик. Только вот какой академии… И послали его напару с Дыней рыть утреннюю яму, могилу то есть. Каркали вороны, припекало уже по-весеннему солнышко, лопата, чмокая, нехотя вонзалась в грунт. Вначале вкалывали молча, однако, скоро убедившись, что Тим не шланг, не отсосник и не рукожопый интеллигент, Дыня подобрел, разговорился и стал учить основам мастерства.

— Ты, едрена мать, штыком-то не тычь, а кромсай. Покосее ее, лопату, покосее, и ногой наступай, ногой. Оно конечно грунт здесь хреновый, глина. Болотина опять-то, сырота. А потому, когда жмура откапываешь, такой выхлоп идет — с ног валит. Преет, квасится жмур в таком грунте, словно бабская манда в тепляке. А потому воняет еще почище. Вот если бы сухота, песок. Там жмур как огурчик — чистенький, аккуратненький, одни кости. Глазу приятно. И никакой вони.

Потом Тим опять рыл, подсыпал щебенку и гравий, грузил тяжелые неподъемные камни. Словом, квадратное катал, а круглое таскал. Впрочем нет, трудовой процесс был здесь организован грамотно, и работали все споро и с огоньком. Почему, Тимофей понял позже, уже под вечер, когда в негнущиеся пальцы ему вложили четвертак.

— На, академик, это тебе для начала.

Именно четвертак — четвертую часть его аспирантской стипендии.

Однако деньги даром не даются. Вечером, когда ехали в стонущем «Икарусе», Тим заснул, словно провалился в омут. Разбуженный Рубином, чудом дошел до дому, вяло поклевал картошки с ветчиной и опять залег, уже до утра. А когда проснулся, вспомнил сразу бурлаков, гребцов на галерах и колодников в рудниках — все тело ломило, мышцы не слушались, на руках вздулись болезненные кровавые пузыри. Чувство было такое, будто ночью черти отмудохали его своими хвостами. А они у них, как известно, похуже николаевских шпицрутенов.

— Ничего, Андрей, ничего, — по-отечески успокоил его Рубин и, не тратя времени на разговоры, с грохотом поставил чайник на огонь. — Втянешься.

Он промыл руки Тима водкой, прокаленной иглой проколол пузыри, подержал в растворе марганцовки и заклеил раны пластырем.

— Ничего, все проходят через это.

И Андрон прошел, втянулся. Через две недели он уже и думать забыл о ноющих костях, кровавых мозолях, жалости к себе. Знай махай себе отточенной лопатой, режь оттаявший упругий грунт — и не будет мыслей, слабостей, сомнений, всей этой муторной, слюнявой, квазиинтеллигентской лабуды. И моменто мори — думай о смерти. И копай, копай, копай. А главное, как учил Рубин, дыши носом — держи рот на запоре. Помни, куда попал, не забывай, что человек смертен. И что здесь все ходят под богом. Вернее под директором — царем и самодержцем, повелителем и властелином, разъезжающим на шикарной машине, имеющим деньги и связи и которого даже сильные мира сего за глаза величают по имени-отчеству. Однако до бога высоко, а вот до реального рыночного властелина, его величества землекопа Пархатого, было рукой подать. Это был не бог — архангел. В его распоряжении были контейнеры, тракторы, надгробные камни, щебень и песок. Собственно даже лопата, которой орудовал Тим, принадлежала ему, его величеству. Однако негры его даже и не видели — всем распоряжалось доверенное лицо Порхатого Сан Саныч — ушлый, недоверчивый, прижимистый и злой. За тяжелый характер и тяжелый же кулак называли его ненавидяще, но уважительно и с опаской Кувалдой. Зверь, а не человек. Всех запойных, жопоруких и отмороженных разогнал — устроил неграм день Африки. Навел порядок, закрутил гайки, установил дистанцию — бомжи с Говниловки и со свалки на пушечный выстрел не подходили к нему. А что такое Говниловки и что такое свалка, Тима, как сторожил Южного, просветил Дыня, теплым вечером, после «Арарата» и шашлыка, зажаренного Рубином. Говниловка, она же Бомжестан, она же Гадюшник, возникла сразу после основания кладбища, то есть в самом начале семидесятых. Первым, кто понял всю благодать и выгоду от близкого соседства с гигантской, Южной свалкой и не менее гигантским Южным кладбищем, был некий бомж по кличке Клевый. В лесном массиве Клевый со товарищи вырыли землянку и зажили там всласть в свое удовольствие. Свалка в изобилии снабжала их едой, куревом и одеждой, кладбище — вином и водочкой. Потихоньку слух о клевом житье Клевого достиг Ленинграда, и к Южняку потянулись новые поселенцы. Они тоже вырыли землянки, осмотрелись и тоже зажили всласть, пока наступиушая зима не выгнала их с насиженных мест. На теплые городские чердаки и в люки теплоцентралей. С тех пор прошло немало лет. Говниловка разраслась и стала представлять собой колонию-поселение. А роль Южного кладбища в ее жизни поистине глобальна и неизмерима. Здесь любой найдет все, что необходимо ему для достойного существования, с точки зрения бомжа очень и очень приличного. Обычно это работа негром, причем у самых неавторитетных, неуважаемых землекопов. Те же, кто не желает честно трудиться, «промышляют могилами», то есть подобно птицам клюют все то, что оставляют на могилах безутешные родственники — конфеты, печенье, хлеб. И естественно водку. Встречаются среди кормящихся с кладбища и представители редкой профессии, связанной с изрядной долей риска. Это те, кто уверен в безупречности своего внешнего вида, поскольку для данной профессиональной категории внешность, не вызывающая подозрений, играет главную роль. Такие пристраиваются к похоронным процессиям, выдавая себя за школьного друга или знакомого покойного, неподдельно скорбяти и вместе со всеми отправляются с похорон на поминки, где нажравшись нахаляву, прихватывают напоследок что-нибудь ценное на память о друге. Местная легенда — бомж по прозвищу Артист, который виртуозно кормился подобным образом несколько лет. К своему промыслу он относился крайне серьезно — часто брился и мылся, завел костюм, белую рубашку и галстук, которые надевал, отправляясь на дело. При этом он обладал благообразной внешностью и бесспорными актерскими данными — умел толкнуть приличествующую речугу, подпустить в нужный момент слезу и даже натурально изобразить сердечный приступ. Короче, артист жил так, как не жил ни один бомжестановец со времен его основания. Дошло до того, что он перестал употреблять одеколон, лосьены и дешевую водку. «Предпочитаю „Столичную“», — отвечал он на предложение выпить. Более тог, он выгнал из шалаша своего сотоварища, заявив, что он того несносно воняет блевотиной и козлом.

— Брезгует нами, гад, — завидовали бомжестановцы, воняли козлом и пили политуру. — Привык, сука, с академиками да торгашами по ресторанам…

Однако ничто не вечно. Сгорел Артист и естественно на пустяке. Он настолько уверовал в свою непогрешимость, что стал пренебрегать личной гигиеной и моментом подцепил вшей, а затем, не предав этому должного значения, как обычно пристроился к похоронной процессии. Однако только он вылез на первый план и зашелся речугой о безвременно ушедшем, как раздался пронзительный крик:

— Какая гадость!